Майкл Каннингем - Дом на краю света
И вот, сидя в квартире Эрика за бутылкой «Мерло», мы решили обсудить определенную сторону нашей жизни несколько конкретнее. Он поставил пластинку Джона Колтрейна.
— Я понимаю, что это не просто, — сказал я извиняющимся тоном.
— Нда… — отозвался Эрик, — честно говоря… я не слишком-то люблю проговаривать некоторые вещи. Я даже своему психотерапевту только через год признался, что я голубой.
— Ты не должен сообщать мне ничего, чего не рассказывал психотерапевту, — заверил я его. — Но, по-моему, нам следует составить хотя бы приблизительное представление о размахе… Если так можно выразиться.
Эрик покраснел и хихикнул — болезненный звук, свидетельствующий о чувстве психологического дискомфорта. В некотором отношении он был еще совсем незрелым. Этот чудовищный диван из искусственной кожи, на котором мы сидели, был подарком родителей по случаю его поступления в юридический колледж в Мичигане. Очевидно, они полагали, что не сегодня-завтра он переберется в двенадцатикомнатную квартиру, обшитую деревянными панелями, но меньше чем через год он бросил перспективный колледж ради туманного актерского будущего в Нью-Йорке. Теперь родители с ним не разговаривали, а диван, перегородивший полкомнаты, смотрелся как океанский лайнер в бассейне.
— В самых общих чертах, — ободряюще добавил я. — Без унизительных подробностей.
— Я понимаю, — кивнул он. — Сам не знаю, почему мне так трудно об этом говорить. Не знаю. Может быть, потому, что я, в общем-то, всегда больше слушал. Привычка бармена.
— Давай я начну, — предложил я.
И вот почти целый час мы рассказывали друг другу о своих прежних аморальных связях, о романах, удавшихся и неудавшихся, о событиях такой давности, что, казалось, они уже не могли иметь к нам сегодняшним никакого отношения.
Выяснилось, что в спектре возможного риска мы оба находимся где-то посередине. Ни он, ни я не были какими-то особенно ненасытными. Мы никогда не совокуплялись под лестницами, не имели по десять незнакомцев за ночь и не покупали на час хищных грациозных юношей на Западных сороковых улицах. Однако дома у каждого из нас перебывал целый полк людей, которых мы практически не знали. Мы знакомились в барах и на вечеринках, мы спали с друзьями друзей, приехавшими погостить в Нью-Йорк из Сан-Франциско, Ванкувера и Лагуны-Бич. Мы оба смутно надеялись влюбиться, но не слишком терзались, когда это не удавалось, полагая, что впереди у нас уйма времени. На самом деле любовь представлялась нам чем-то таким окончательным, таким тоскливым. Ведь именно любовь погубила наших родителей. Это она обрекла их платить за дом, делать ремонты, заниматься ничем не примечательной работой и в два часа дня брести по флюоресцентному проходу супермаркета. Мы рассчитывали на другую любовь, ту, что поймет и простит наши слабости, не вынуждая нас расставаться с мифом о собственной незаурядности. Это казалось возможным. Если не спешить и не хвататься за первое, что подвернется, если не дергаться и не паниковать, к нам придет та любовь, в которой будет одновременно и вызов и нежность. То, что существует в нашем воображении, может существовать и наяву. Ну а пока мы занимались сексом. Нам казалось, что мы живем на заре новой вакхической эры, позволяющей и мужчинам и женщинам без колебаний отзываться на безобидные влечения плоти. Именно чувство неограниченной свободы позволило мне сойтись с простоватым юношей, игравшим на флейте в Вашингтон-сквер-парк, и с пожилым французом в красном кашемировом пиджаке, с которым мы познакомились в вагоне метро, и с парочкой учтивых врачей, подогревающих интерес к своему союзу эпизодическими приглашениями третьего участника. Лет в двадцать — двадцать с небольшим я чувствовал себя эдаким Паком,[30] проницательным, ловким, неисправимым. С каждым новым приключением церемонные вечеринки и серые будни Огайо уходили, казалось, все дальше и дальше в прошлое.
Мы с Эриком не задерживались на каждом эпизоде слишком подолгу. До этого мы все-таки не дошли. Мы освещали лишь центральные моменты, с особым воодушевлением отмечая те удовольствия, в которых себе отказывали.
Обхватив бокал своими длинными пальцами, Эрик сказал, нахмурившись:
— Меня никогда не вдохновлял анонимный секс. Никогда. Даже когда я знакомился с ребятами, приходившими в бар специально за этим, и, ну, приводил их домой, я никогда не мог доиграть сцену до конца — выходил из образа. Иногда я ходил в бани, но знакомиться там не решался. Я просто шел в сауну и возвращался домой…
Он сделал паузу и добавил:
— …мастурбировать.
После чего вымученно улыбнулся и густо покраснел.
Хотя мы оба сидели на его гигантском диване, мы не касались друг друга, занимая как бы разные секторы освещенного лампой пространства. В такой сдержанности не было ничего нового. Обмениваясь историями о своих прошлых связях, которые, как мы горячо надеялись, не должны были оказаться фатальными, мы вели себя как обычно. На самом деле подлинной близости между нами никогда не было. Увидев нас на улице, можно было бы подумать, что мы бывшие соседи по комнате в университетском общежитии, давно растерявшие остатки былой привязанности, но оттягивающие прямое признание этого факта. Только в постели нам на какое-то время удавалось выскочить из своей кожи и преодолеть нашу отдельность. Вертелась пластинка. Колтрейн исполнял «A Love Supreme».[31]
— Смешно, — сказал я, — я всегда комплексовал из-за своей, как мне казалось, недостаточной склонности к риску. Когда я слушал рассказы других о том, как они меняют по четыре партнера за ночь, я казался себе самым осмотрительным голубым на свете. И хотя понимал, что с большинством из этих ребят никогда больше не увижусь, все-таки надеялся, что, может быть, мне захочется с ними встретиться, то есть все-таки пытался сохранить для себя пусть даже призрачную возможность влюбиться. Но этого никогда не случалось.
Глядя в свой бокал, Эрик пробурчал что-то невнятное.
— Что?
— Скажи, а мы с тобой могли бы влюбиться друг в друга? — спросил он. Я никогда еще не видел никого в таком смущении. Он стал просто багровым. Вино дрожало в его бокале.
Я знал, чего ему хочется. Ему хотелось спрятаться в любовь. Без этого жизнь была невыносима. Прославиться, несмотря на все его попытки, никак не удавалось, а надежда на будущее становилась все более и более эфемерной: непреходящий кашель, фиолетовое пятно на голени — и вот ее уже нет.
— Нет, — сказал я. — Ты мне не безразличен. Но нет.
Он кивнул, не проронив ни слова.
— А ты меня любишь? — спросил я, хотя и так знал, что он ответит. Ему отчаянно хотелось в кого-нибудь влюбиться. Я принципиально подходил по возрасту, весу и росту. Но, в сущности, я как таковой был тут ни при чем. Я просто, что называется, подвернулся под руку.
Он потряс головой. Некоторое время мы сидели молча, а потом я дотронулся до его пальцев. Я не мог позволить себе ничего, кроме нежности, потому что ненавидел его. Я едва сдерживался, чтобы не наорать на него за то, что он оказался таким заурядным, за то, что он не сумел изменить мою жизнь. Мне тоже хотелось влюбиться. Я поглаживал руку Эрика. Проигрыватель, поставленный на автоповтор, начал альбом Колтрейна сначала. Эрик попытался было рассмеяться, но, проглотив собственный смешок, запил его вином.
Мне хотелось его убить, хотя если он и был в чем-то виноват, так только в недостатке интеллекта и в недостаточной сфокусированности именно на мне. Я готов был вонзить ему вилку в сердце только за то, что он оказался не в состоянии сыграть роль, на которую был назначен, за то, что он, как выяснилось, был всего лишь эпизодическим персонажем. Не буду отрицать: я считал, что заслуживаю большего.
Так и не сказав ни слова, мы встали и подошли к кровати — первый и единственный случай психологической гармонии за все время нашего общения. Обычно нам приходилось подробнейшим образом обговаривать самые простейшие действия. Но в тот вечер мы взяли свои бокалы, молча подошли к его кровати, разделись и легли в объятия друг к другу.
— Страшноватые времена, — сказал я.
— Да.
Какое-то время мы просто лежали обнявшись. Последняя отличительная особенность нашей сексуальной практики — то, что мы не предохранялись — так и осталась без обсуждения. Предпринимать что-либо теперь было слишком поздно. Разумных объяснений, почему мы не делали этого раньше, не было, не считая того, что четыре года назад, когда мы познакомились, казалось, что это болезнь людей другой социальной группы. Разумеется, нам было известно о ее существовании. Разумеется, мы боялись. Но никто из тех, кого мы знали лично, не заболел. Мы верили — не без некоторого волевого усилия, — что заболевают те, чья кровь разжижена наркотиками, те, кто имеет по десять партнеров за ночь. А Эрик собирал пластинки, на его столике стояли фотографии худеньких братьев и сестер — на озере, в гостиной, возле сверкающей красной «камаро». Он ходил на прослушивания и рассказывал мне о поисках работы. Он не мог умереть молодым — казалось, что для этого он просто слишком занят. Не знаю, какие мысли мелькали в его голове, но, так или иначе, мы не стали затрагивать эту тему. Вместо этого мы позволили себе долгое молчаливое объятие, после чего с какой-то новой серьезностью предались сексу, в то время как пластинка Колтрейна повторялась все снова и снова.