Вержилио Ферейра - Во имя земли
— И больше не спрашивайте сеньора Валенте, какая у него марка часов. Он, как видите, оскорблен.
— Но ведь тикали его часы очень громко.
И она сказала — это не часы. И я вопросительно посмотрел на нее снизу вверх. И она ответила — это металлический клапан сердца. — Сказала она это или мне показалось? Заинтригованный, я задумался, а она, воспользовавшись моим замешательством, повернулась и ушла. Я смотрел с нежностью, как она удаляется от моей комнаты, пока, наконец, она не исчезла в глубине коридора. Но я же хотел рассказать тебе о Пенедо, который теперь живет в моей бывшей комнате. Расскажу потом. Я устал от воспоминаний, расскажу потом. Полежу-ка до обеда на кровати. Может снова услышу твое имя в концерте Моцарта для гобоя. Мне нравилась небесная музыка с гуслями и лютнями. У меня ее нет. Буду спокойно слушать любимую музыку, в которой слышится твое имя. Это концерт для гобоя и оркестра К.314 (285), концерт для Моники, как мило. Вначале вступает гобой: робко, застенчиво, как будто на цыпочках, вступает в большой оркестровый поток. Потом оркестр приглядывается к нему — откуда этот малыш? и он делает несколько пируэтов. Я же должен тебе рассказать о Пенедо, о Фирмино, о той, у которой груди, как тарелки на полке для тарелок, но разреши мне послушать. Гобой должен делать шлеп-шлеп, и люди, и оркестр в испуге смотрят на него. Дорогая. Насколько ты была сильнее, когда казалась слабой. Сила эфемерного. Легкой грациозности. Тот, кто уходит от борьбы сокращает свою жизнь. Сила ребенка заключена в бесконечных возможностях его самостоятельности — и тут оркестр дает возможность гобою блеснуть, и тот вдохновляется. Потом снова вступает оркестр. Как я тебя люблю. Вступает, бросает вызов, заглушает гобой, подавляет, потом, очарованный, отступает и слушает опять. И вольный, на широком пространстве свободы, малыш-озорник шалит. Оркестр отступает, а одинокий гобой долго шалит, танцует. Вижу тебя, вижу. В Соборе, в гимнастическом зале, и кричу тебе, кричу: Моника, Моника. Подул ветер, я иду с ним к тебе на орбиту, Моника. Как же я люблю тебя. Но оркестр возвращается, думаю это второе развитие темы. Гармония захватывает всех. Гобой повзрослел, встраивается в ансамбль. Но он такой печальный. Время от времени слышу его, голос у него окреп, это уже не петушок. Но иногда он забавляется и снова начинает резвиться и шалить, и скакать как мальчишка. Я вижу его, он удирает от оркестра, а оркестр ловит его, а он опять удирает, идет игра охотника с дичью. И вот оркестр кладет конец дьявольщине, гобой поглощен оркестром, встроился в него и исчез. Должно быть, скорбит, но я его не слышу. Гобой — инструмент печальный, наверное сирота, без отца и матери. Называю его твоим именем. Моника. Вечер спускается над моими воспоминаниями, ночь спускается над миром. Твое имя. Буду повторять его до… Усталая улыбка. Твое неожиданное сияние. Убаюкивает.
XXII
Так о Пенедо. Он был политик, дорогая, не знаю, известно ли тебе, что это такое. Я тоже не очень знаю, но посмотрим, может, пока буду объяснять тебе, проясню и для себя. Это — персона, которую ругают еще больше, чем футбольного судью. И ты тут же подумаешь, что по тем же соображениям. Я соглашусь с тобой, но не знаю еще, так ли это. Возможно, так думают люди недалекого ума, к которым в какой-то степени принадлежу и я. Предполагается, что миссия политика поощрять общественный интерес. Но общественный интерес всегда многогранен и потому не у всех одинаков. Это предполагается, а потом делаются заключения, которые всегда чреваты дракой. Миссия политика кажется ясна, но на деле, Моника, ничего тут ясного нет, ну представь, что трудного в задаче 2 + 2, а ведь… но я тебе говорил о политике. Политик это — игрок, в одной из наиболее сложных видов игры… Он играет общественным интересом, и иногда судьба ему улыбается. Это происходит тогда, когда его поощряют те, кто не участвует в игре, или те, кто проиграл. Общественный интерес — своеобразная фишка для игры. Политик страдает от одиночества. Он — пьяница-одиночка, пьет политику на углу совести. Он играет не для того, чтобы выиграть, а тогда зачем играет? играет судьбой, им же играет докучающее ему беспокойство. Как и капиталистом, генералом, артистом, но политик — игрок неудачливый, потому что ему редко разрешают играть все время. Но что же мы такое во времени? Время не съешь, не выпьешь и ничего другого с ним не сделаешь. Все вокруг нас ограничено глупостью всего, а жизнь есть всё этого всего. Изрядная глупость, моя дорогая. Все это — высокая и непостижимая материя, а нам должно есть и помалкивать. Но мы плохо воспитаны и не хотим помалкивать, ворчим, а ворчать не следует. Довод, конечно, весомый и несоизмеримый ни с чем. И это все в стране, где я хочу любить тебя, хочу, чтобы ты не умирала, не деградировала, а существовала в вечности. Но я же говорил о Пенедо. Он стоял в очереди на мою комнату и, когда я получил другую, поселился в моей. Это резкий и горячий субъект. Он был замешан в политической возне, на чьей стороне, не знаю, да это и неважно. Потому что важна сама личность, как таковая, именно она, как таковая, работает в любом месте, где случится. Самонадеянные, лицемерные, коррумпированные, честные. Где случится. Пенедо был исхудавший и его поводило из стороны в сторону, как высокое пламя. Так вот, я ушел из комнаты, а он пришел в нее, наши судьбы как бы пересеклись, думаю, что он узнал меня, а я кротко бросил ему:
— Комната хорошая, вот только шум…
Сказал я ему быстро, потому что увидел стоящую сзади дону Фелисидаде.
— И приятно время от времени переменить обстановку, — сказал я ему, глядя на нее.
— Вещи таковы, каковы есть, — ответил Пенедо.
Но сейчас я вспоминаю еще одно лицо, должно быть, это была его дочь, которая и привела его сюда. Позже я вернулся в комнату, потому что забыл там свои носки. Он был один, сидел в ногах кровати. И у нас состоялся довольно продолжительный разговор, но вначале мы обсудили общие вопросы. Я сказал ему — комната неплохая — немножко шумновато.
И он ответил:
— Ну это — как водится.
— Здесь рынок, — сказал я, — движение, всегда немного развлекает.
И он сказал:
— Так здесь много чего: и то, и это и еще направо…
И умолк, и, молча, смотрел на меня, а я на него. Я смотрел в его глаза, прикованные к моим, и видел замкнутое исхудавшее лицо, короткие, расчесанные усы, под самым носом. Но глаза его не вторили его словам, они говорили совсем иное. Взгляд и слова были не связаны друг с другом. Тут я сказал ему: иногда сюда за перегородку приходит врач, ну и больные, конечно, ходят туда-сюда. А он мне — итак, фронт и противостояние. И я вспомнил, что дона Фелисидаде сказала мне, что он был замешан в революционной неразберихе, и переменил тему:
— Как бы там ни было, здесь — полное общественное согласие, — это то, что я сказал. Я ведь не знал с какой стороны у него расположено сердце, правый он, или левый, это то, что я сказал. Он вскочил на ноги, и я подумал: сейчас будет меня агитировать. И испугался, дорогая, потому что увидел ненависть, причины которой не знал, и не имел аргументов, кроме своего костыля, чтобы привести его в равновесие. Ненависть была очевидна, он сверкал глазами и брызгал слюной:
— Выходит, что все эти штучки не что иное…
— Но, возможно, это совсем не так, — говорил я уступчивым тоном.
— Так вот знайте, все эти штучки, это я вам говорю! Важнее нет ничего, долой, вперед!
Он громко кричал, задыхаясь от злобы, четверть часа, и я, вновь запасшись сдержанностью и осторожностью, сделал попытку:
— В любом случае, нам не мешало бы говорить спокойно…
— Никогда больше… эти штучки… все!
Средства, чтобы успокоить его не было. Я дал ему выговориться. Подбородок его трясся, ниточки слюны свисали до самой груди. Он снова сел в ногах кровати, задыхаясь от привычной ему ненависти. В определенный момент я подумал — надо бы уйти, пока он молчит и не агитирует меня. И я спокойно вышел и побрел по коридору, ковыляя на своих костылях. На следующий день он умер, и его спустили в мертвецкую, а я увидел его дочь, которая разговаривала с доной Фелисидаде, и услышал как она сказала: «Будь благословенно и чтимо во веки веков Божественное провидение». Дона Фелисидаде стояла со счетом в руке и давала ей сдачу. «Да, он был сумасшедшим, — сказала мне дона Фелисидаде, не в силах скрыть оскорбленное достоинство, — этот дом не для умалишенных», — и потом очень сдержано все объяснила. Но я, возможно, не очень понял, она сказала что-то вроде… или я не понял? Что-то вроде размягчения мозга, но не может быть. Но что бы там ни было, я остался удовлетворенным ее объяснением, как, собственно, всегда, даже когда она ничего не объясняла. Поскольку ничто ничего не объясняет, Моника, разреши мне немного поразмышлять. Объяснение не объясняет, а только констатирует факт, и объясняет его другими фактами в надежде, что они объясняют другой факт en brutto, перед которым объясняющий замрет в молчании. Если бы у меня не было костылей, я бы упал под воздействием земного притяжения, но что такое сила притяжения? и почему она существует? однако я болтаю, а мне уже пора идти в отделение «А», чтобы увидеть Фермино. Ты знаешь, дорогая, существуют загадочные токи, которые… мы чувствуем, как они проходят сквозь нас и являются основой нашей деятельности, и сейчас я думаю об этом: мне хочется видеть Фермино и постичь его сомнительную методику. Однако из-за политики я забыл о нем и о ней. Марсия несколько дней назад сказала мне: не знаю, читал ли ты в газетах… — каких газетах? Я не читаю газет. Должен заметить: здесь не без подвоха.