Нил Шустерман - Бездна Челленджера
Ни единой весточки от Калли. Впрочем, я ни на что и не рассчитывал: нам не разрешают пользоваться ни телефоном, ни компьютером, и вряд ли она напишет письмо. Я дошел до того, что попросил родителей проверять мою почту. Я дал им все пароли, потому что мои секреты больше ничего не значат. Пусть себе читают кучу спама — а кроме него и, может быть, чего-нибудь от Калли, мне сейчас ничего не приходит. Но она не пишет. По крайней мере, так говорят родители. Интересно, а если бы она мне написала, стали бы они сообщать мне? Я верю им ровно настолько, насколько верю тем, кто говорит, что Хэл еще жив. Если все внушили себе, что обманывать меня ради моего же блага нормально, как я могу верить чьим-то словам?
Правду ли они говорят, что я пробыл здесь шесть недель? Думаю, нет. Больше похоже на шесть месяцев. Туман в голове и однообразие мешают следить за течением времени. Хотя врачи называют это не однообразием, а привычкой. Она должна успокаивать. Мы генетически тяготеем ко всему проверенному временем — тому, что было проверено временем еще во времена первых позвоночных. К привычному и безопасному.
Но иногда они решают, что настало время перемен.
И подселяют ко мне нового соседа, с которым я не желаю разговаривать. И увольняют того единственного человека, который подарил мне тень надежды.
Я тихо проклинаю всех на свете, хотя в глубине души и понимаю, что виноват во всем я сам. Ничего этого не случилось бы, если бы я нарушил обещание и донес на Хэла.
— Если ты продолжишь идти на поправку, — сказала мне сиделка несколько часов назад, — через пару недель тебя вполне могут выписать. — Потом она добавила: — Но, если что, я этого не говорила.
Они должны отвечать за наши жизни, но не отвечают даже за собственные слова.
Я не понимаю, о какой поправке идет речь. Я настолько поглощен настоящим моментом, что уже не помню, каким был раньше. Если сейчас мне действительно лучше, чем тогда, то неужели это и ждет меня дома? Вечная рутина?
Сиделка заходит к нам с вечерней порцией таблеток. Сначала она подходит к моему соседу, потом ко мне. Я заглядываю в свой стаканчик-везунчик: сегодня вечером в моем волшебном коктейле три лекарства. Зеленая продолговатая таблетка, бело-голубая капсула и желтая пастилка, которая растворяется во рту, как безвкусная конфета. Я глотаю их по одной и запиваю водой из другого стакана, чуть побольше первого. Потом, по здешним порядкам, я открываю рот и пальцами развожу щеки в стороны, как будто корчу рожу — показываю, что действительно все проглотил.
Когда она уходит, я иду в туалет и выуживаю из-за щеки бело-голубую капсулу. Я, как белка, спрятал ее где-то за десной. Чтобы раскрыть обман, сиделке пришлось бы ощупать пальцами весь мой рот. Если ты раньше на этом попадался, такое действительно делают. Но я всегда был хорошим мальчиком. До сегодняшнего дня.
С желтой пастилкой я ничего не могу поделать, но, может быть, со временем мне удастся прятать и таблетку, и капсулу. Что бы Хэл ни чувствовал, когда сделал то, что сделал, по крайней мере, он чувствовал хоть что-то. Сейчас даже отчаяние было бы знаком победы. С этими мыслями я бросаю капсулу в унитаз, на всякий случай мочусь на нее и смываю: пусть туман в мозгах будет у всяких тварей из канализации, а не у меня.
Потом я ложусь обратно на кровать и жду конца света.
149. Период полураспада
Я знаю о психоактивных лекарствах больше, чем полезно для здоровья. Уже чувствую себя чем-то вроде наркоторговца, который попробовал все, что только можно, и может со знанием дела рассуждать о разных формах кайфа.
Большинство успокоительных действует быстро, делает свое дело, а потом попадает в печень — что-то вроде телесной полиции — и меньше чем через сутки исчезает из организма. «Ативан», если его колоть, укладывает почти мгновенно. Если глотать — то почти через час, зато и действовать будет дольше.
А вот у «геодона», «риспердала», «серокеля» и прочей тяжелой артиллерии период полураспада гораздо дольше. Кроме того, их эффект накапливается. Тебе приходится принимать их много дней или даже недель, прежде чем они начнут делать свою работу.
И, конечно, большая часть побочных эффектов включается куда быстрее, так что уже через час ты перестаешь чувствовать себя человеком. Если вдруг бросить пить лекарства и не умереть в муках на месте, через пару суток всякая гадость проходит. Лечебное действие держится дольше, как дольше и начиналось.
Другими словами, несколько волшебных дней ты чувствуешь себя нормальным, а потом очертя голову ныряешь в бездонный омут.
150. Последний герой
Утренний туман рассеивается, оставляя после себя множество белых, как вата, облаков. Они быстро летают по небу, пока день пульсирует между солнцем и тенью. Море гладкое, как стекло — в зеркальной глади отражается небо. Тучки сверху, тучки снизу. Между небесной высью и морской пучиной, кажется, стерлись все различия.
Даже неумолимому движению корабля — дует попутный ветер — не взбаламутить эту гладь. Кажется, мы катимся по ней, а не плывем. Я знаю, что где-то в глубине скрывается неотступно следующий за нами Змей, но, как и наш корабль, он не выдает себя ни единым всплеском.
По вороньему гнезду больше не катаются ничьи головы. Все его волшебство куда-то исчезло. Ни барной стойки, ни стульев, ни единого одурманенного посетителя с искрящимся коктейлем в руках. Теперь внутри все так же, как кажется снаружи: это просто бочонок шириной в три фута, в которой как раз достаточно места, чтобы стоять наверху и всматриваться в море.
— Как и любой орган, — замечает капитан, — оно атрофировалось за ненадобностью.
Теперь нет коктейля, чтобы забыться, и мое восприятие остро, как мясницкий нож. Оно прорезает плоть и кость, обнажая участки моего внутреннего мира, никогда не видевшие дневного света. Я будто бы очищаюсь изнутри и снаружи.
Остались только мы с капитаном. Команда исчезла. Может, все сбежали под покровом ночи, а может, их утащили за борт морские чудища. Или их утянула под медные планки и переварила черная жижа, на которой держится корабль. Я едва замечаю их отсутствие. Такое ощущение, как будто их здесь никогда и не было.
Капитан стоит на мостике и проповедует своему единственному прихожанину:
— Ад не знает дня и ночи, — говорит он. — Я сидел под палящим солнцем и каменными взглядами скучающего человечества. — Он касается медных перил кончиком пальца, как будто ища пыль. — Ты жаждешь жалкого медяка и отвергаешь его, когда он тебе достается. Ты следуешь за моей мыслью?
— Да.
Он сильно шлепает меня по затылку:
— Никогда не следуй. Всегда сам веди за собой!
Я потираю саднящее место:
— Каким образом? Здесь больше никого не осталось!
Капитан оглядывается, как будто впервые замечая, что мы остались одни:
— Твоя правда. В таком случае, упивайся тем, что ты — последний герой.
— Что мы ищем, сэр? — спрашиваю я, разглядывая облака, усеявшие верх и низ. — Как мы узнаем, что у цели?
— Не бойся, мы узнаем, — отвечает капитан.
Я по-прежнему стою у штурвала. Больше некому прокладывать курсы, и я кручу колесо, как прикажет внутренний голос и бог на душу положит. Капитан не осуждает моего выбора.
Потом что-то начинает маячить впереди. Сначала это просто пятно, но мы подплываем поближе и видим торчащий из воды шест. Я правлю к нему, мы приближаемся и оказывается, что это не просто шест, а крестовина с привязанной неподвижной фигурой.
Пугало.
Его руки широко раскинуты, а глаза устремлены к небу в вечной мольбе. Мне приходит в голову, что все пугала похожи на распятых мучеников. Может быть, именно это и отпугивает ворон.
Только в море нет ни ворон, ни чаек, ни альбатросов — вообще ни единой птицы. Даже попугая больше нет. Как и многое в мире капитана, пугало совершенно бесполезно.
— Это последний знак, — произносит он торжественным тоном. В не знающем страха человеке появляется намек на страх. — Пугало стоит в самой глубокой точке мира.
151. Повелитель всех судеб
Мы приближаемся к пугалу, и ветер, дувший так долго, что я уже перестал его замечать, внезапно утихает совсем, так что в наступившей тишине я слышу, как кровь пульсирует у меня в ушах. Паруса больше не раздуваются и безжизненно обвисают. Некоторое время мы дрейфуем, а потом капитан бросает якорь: цепь с грохотом исчезает в глубине и наконец натягивается. Ее длина, конечно, несравнима с глубиной моря, но загадка якоря в том, что ему вовсе не нужно достигать дна, чтобы приковать к месту огромнейшие из кораблей.
До пугала еще сотня ярдов по левому борту.
— Дальше плыть я не смею, парень, — произносит капитан. — Дальше — твой и только твой путь.
На палубе не видно ни батискафа, ни подводного колокола. Мне не в чем погружаться.