Чезаре Павезе - Пока не пропоет петух
По сути я просил о летаргическом сне, о забвении, я хотел быть уверен, что хорошо спрятался. Я просил покоя не для всего мира, а для себя. Я хотел быть хорошим, чтобы спастись. Я отлично понимал, что в один прекрасный день я не выдержу. Конечно, я был не в церкви, а во дворе, с ребятами. Мальчишки вопили и играли в футбол. На ясном небе — в то утро дождь прекратился — я увел розовые, предвещающие ветер облака. Холод, шум, неожиданно очистившееся небо переполнили мое сердце, и я понял, что достаточно неожиданного порыва ветра, хорошего воспоминания, чтобы вновь вернулась надежда. Я понял, что каждый прожитый день был шагом к спасению. Опять устанавливалась хорошая погода, как уже бывало в прошлые годы, и я все еще был на свободе, я был жив. И на этот раз уверенность длилась чуть меньше одного мига, но это было как оттепель, как благодать. Я мог дышать, оглянуться вокруг, подумать о завтрашнем дне. В тот вечер я вновь стал молиться; я не рисковал прервать молитву, но, молясь, уже не с такой тревогой думал о «Фонтанах» и говорил себе, что все — случайность, игра, но именно поэтому я и мог спастись.
Тяжелее всего было на рассвете, когда, лежа в кровати на чердаке, я ожидал ударов колокола. В темноте я прислушивался, не донесутся ли до меня визг тормозов, позвякивание оружия, топот, резкие команды. Именно в этот час обычно врывались в дома и убежища беглецов. В теплой кровати я думал о камерах, о знакомых лицах, о стольких погибших. В тишине я вновь видел прошлое, вспоминал разговоры, закрывал глаза и представлял, что страдаю вместе с другими. Даже подобная смелость заставляла меня вздрогнуть. Потом слышались далекие звуки, щебет птиц, бульканье воды, непонятные шумы. Я думал об огромной равнине в тумане, о застывших лесах, о болотах, о полях. Я видел контрольные посты и патрули. Когда лучи солнца начинали пробиваться сквозь щели в ставнях, я уже давно не спал и волновался.
Понемногу я привык к жизни в пансионе, через пятнадцать дней я уже помогал ребятам во время занятий. Мне досталась группка двенадцатилетних мальчишек, мне повезло, потому что кто-нибудь из старших в форме фашиста-добровольца мог бы задавать вопросы. Других таких помощников я встречал в трапезной и во дворе; говорили, что это офицеры, молодые люди с Юга, сбежавшие от своих. Я старался избегать их. Когда ребята занимались, я следил, чтобы они спокойно сидели за партами — самым громким шумом были редкие споры из-за какой-нибудь ручки, я же в это время листал свои книжки. Лучше всего было утром, когда ребята уходили в школу, и пансион становился пустым и тихим. Тогда удирали и сами молодые помощники, через ворота они выходили на улицу, гуляли по Кьери, забегали в кафе, к девушкам. Послушать их, это была настоящая лафа. Ни о чем другом они и не думали. «Мы же мужчины!» — вопили они. Их неосторожность заставляла меня трепетать. Но тихое утро во дворе или в пустом классе, когда я читал или разглядывал облака, любовался солнцем, бьющим сквозь арки, придавало мне силы и спокойствие. Если кто-то заходил или я слышал шаги, то я тотчас скрывался за углом, ближайшем к ведущей на крышу лестнице. Однако слишком часто я зря волновался, напрасно страдая. Я мог воспользоваться самой часовней, потому что она соединялась с ризницей, а оттуда можно было попасть в церковь, выходящую на площадь. Но не все уходили из пансиона по утрам, под портиками туда-сюда прохаживались священники, часто я разговаривал с ними. Один из них даже слушал радио, это был отец Феличе, он сообщал мне новости и шутил как-то по-детски невозмутимо. И вместе со мной просматривал газету. Для него война была кознями «каких-то там», шумной и далекой неприятностью, чем-то, чему в Кьери не придавали особого значения. «Глупости, — говорил он, — этим полям нужны удобрения, а не бомбы». Как-то в небе пролетели, сверкая серебром, две или три вражеских эскадрильи, от рева их моторов дрожала земля, шум заглушал наши голоса. Отец Феличе побежал посмотреть на них, сам ударил в колокол, кто-то из священнослужителей решил спуститься в подвал. «Если бы они направлялись в Кьери, мы уже были бы мертвецами», — сказал отец Феличе, дергая за веревку. Потом вдали послышались взрывы. Отец Феличе прислушивался и недовольно шевелил губами. Было непонятно, то ли он молился, то ли подсчитывал взрывы. Я ему завидовал, потому что заметил, что для него не было разницы между этой смертельной опасностью и простым землетрясением или несчастьем. Разговаривая со мной, он никогда не спрашивал, почему я прячусь здесь, и только приговаривал: «Такому человеку, как вы, должно быть плохо жить взаперти». Один раз я ему сказал, что мне здесь очень хорошо. Он, соглашаясь, покивал: «Конечно, спокойная жизнь. Но немного свежего воздуха не помешало бы». Он был молод, лет тридцати, крестьянский сын. Он умел справляться с ребятами — почти все они тоже были крестьянскими детьми и изрядными упрямцами — утихомиривал их, и они к нему липли. «Они как телята, — говорил он, — непонятно, зачем их отправили в школу». Я задавал себе вопрос, ходит ли Дино в школу, как раньше, разговаривает ли с ним Эльвира. Я спрашивал себя, что произошло в усадьбе после того, как меня не нашли в Турине. Все это казалось далеким, потусторонним, мысль о возможных новостях страшила меня. Лучше пребывать в неведении.
Но новости, к тому же неожиданные, пришли. Меня позвали в монастырскую приемную. «Вас ищет женщина». Это была Эльвира, в вуали, с сумкой, и раскрасневшийся, причесанный Дино. «Никто больше не приходил, — сказали они. — У них, похоже, другие заботы».
— Меня могли искать у моих, — сказал я.
— Ваша сестра вам написала.
Она отдала мне письмо. С комком в горле я вскрыл конверт. Все те же места, все то же прошлое. Его отправили совсем недавно, сестра писала об обычных зимних новостях. Было ясно, что никто не искал меня и там.
Потом я увидел на полу чемодан; Эльвира меня опередила: «Там вещи Дино, мы приехали на повозке…»
Дино смотрел на стекла портика и на высокую стену. Двор пересекал какой-то священник.
— …Позавчера мы были в «Фонтанах». Они даже дверь не закрыли, но все на месте. Нужно сказать, есть еще честные люди…
Эльвира говорила агрессивно, почему-то шепотом. Она раскраснелась и разволновалась. Повернулась к Дино и вдруг спросила: «Тебе здесь нравится?».
Пришел мальчик и позвал Дино к настоятелю. Я с удивлением посмотрел на Эльвиру. Она попросила его пойти и правильно ответить на вопросы, потом, повернувшись ко мне, попыталась улыбнуться. «Мы приехали с приходским священником, — объяснила она мне. — Он говорит, что этот мальчик не должен расти заброшенным. Ему нужна школа, руководство. В Турине он не может учиться, кто его будет туда провожать? Священник надеется, что его примут в пансион. Должны принять, ведь он почти сирота».
Меня пронизала странная мысль: опасность была очевидна. Дино мог навести на мой след и невольно предать меня. То, что он остался один в этом мире, не приходило мне в голову и застало меня врасплох.
— Здесь платят за пансион, — продолжала Эльвира, — но случаи, подобные нашему, исключение. Будет стоить мало или ничего. Это большое милосердие…
Так Дино остался в пансионе, а Эльвира ушла, беспокойно оглядываясь на меня и уверяя, что принесет и другие веши, что теперь Дино послужит мне ширмой. Она мне передала приветы от своей матери и Эгле. Сказала, что каждый вечер ставила на стол мою тарелку. Бывает, ей с матерью кажется, что я спускаюсь по лестнице.
XVIII
По тому, как я на него посмотрел, по моим жестам Дино понял: раньше мы никогда друг друга не видели. Вечером, когда мы входили в часовню, я спросил его, бывал ли он когда-нибудь в монастырском пансионе. Он, не поднимая глаз, ответил, что раньше бывал тут с мамой. Он лучше меня разыграл комедию, ему, выбитому из привычной колеи, не нужно было даже притворяться. Около нас ходили ребята, кто-то слушал. Тогда я ему сказал: чтобы жить в пансионе, нужно забыть о прошлой жизни, даже не говорить о ней. «Тот, кто болтает, — добавил я, — не мужчина».
На следующий день я увидел, как он бегал с другими ребятами и что-то кричал. Слава Богу. Он не дулся, не прятался по углам; я спрашивал себя, очутись я на его месте, вел ли бы я себя так же. Я даже почувствовал какую-то досадную гордость и сказал себе, ладно, он мальчик, но мы из одного теста. Если бы Фонсо, подумал я, заперли в пансионе, вел бы он такую жизнь, как я? Уже сама мысль была нелепой. Фонсо был в горах и рисковал своей жизнью. Как такое возможно? Каждый день грозил ему смертью, как и мне в то утро, когда меня должны были схватить. Даже очень давно, в детстве, я не был таким храбрым, как Фонсо. Я отличался даже от Дино. А теперь у Дино не осталось никого, кроме меня.
Я смотрел, как он бегал. Я смотрел, как в часовне он толкал товарищей. Я смотрел, как он исподтишка рассматривает витражи, когда молится. Свитер под курткой, грубые красные руки, упрямые глаза. Он вкладывал всю душу, играя в нашу игру, оставаясь невозмутимым, тайком подмигивая мне. Я вспоминал лето, Гордона, низину с дикарями, желтых людей. Я думал, что все осуществляется, даже бестолковые детские желания.