Магда Сабо - Современная венгерская проза
В чемодане лежал и подарок: после долгих раздумий старая купила для Гицы массивную хрустальную пепельницу; пепельница привела Изу в отчаяние, но она уже устала спорить с матерью из-за каждого пустяка. Гица не только сама не курила, но и косо смотрела на всех, кто брал в рот сигарету; старой пепельница нравилась: она была такая тяжелая, солидная, какая-то очень церковная с черно-белыми полосками, делившими ее на дольки. Может, придет к Гице курящий заказчик — ему наверняка будет приятно стряхивать пепел в такой, ненавязчиво напоминающий о религии предмет, а не в какую-нибудь легкомысленную керамическую поделку. Иза промолчала. Такую штуковину можно было бы купить и на месте, но что делать со старой, если она не желает ничего понимать; подумать страшно: вдруг она не найдет там носильщика — разве под силу старухе тащить такую тяжесть до трамвая. От столицы до их города ехать четыре часа; мать намекнула робко, что надо бы взять с собой что-нибудь перекусить; Иза купила ей пачку печенья.
Накануне отъезда, к вечеру, мать вдруг начала волноваться: она то и дело выскакивала в коридор, открывала окно в кухне, потом с мрачным видом усаживалась в угол и уныло сидела там; после ужина она затихла, словно смирившись с чем-то. Иза покраснела от стыда, когда в десять вечера в дверь позвонила соседка-кондукторша с жареной курицей и тарелкой домашнего печенья. Пусть мамаша на нее не сердится, опоздала она, не смогла раньше приготовить, у дочки зубки режутся, хнычет бедненькая, прямо замучилась с ней. Иза внесла еду, положила матери на стол. Необычно молодые голубые глаза на необычно старом лице глянули на нее и уперлись в стену. Мать была бледна, рядом тикал будильник, поставленный на немыслимо ранний час. Иза, правда, уже заказала разбудить их по телефону, но старая не очень верила в то, что их в самом деле разбудят: вдруг что-то стрясется с телефоном.
— Ведь дом весь на нас пальцем станет показывать, — сказала Иза, — этим кончатся твои хитрости. Нехорошо, милая моя. Ты что, на почтовой карете едешь, что ли? Четыре часа пути! И целая жареная курица да еще чуть не кило печенья. Куда ты все это уложишь? И когда будешь есть? Да добро бы еще съела! Почему ты не сказала Терезе, если тебе моего печенья мало показалось? Зачем ты соседку просишь, с которой я едва знакома? Ты хоть ей заплатила за это?
Старая не отвечала — лишь подтянула выше одеяло, закрыв им рот, и лицо ее от этого стало таким странным, что Иза лишь смотрела на мать, словно впервые видя.
— Завтра я уеду, — сказала старая без всякого выражения. — Не трогай меня!
Иза чуть не плакала, уходя от нее. Она позвонила Домокошу, но того, конечно, не оказалось дома, хотя шел уже одиннадцатый час. Не трогай ее! Да разве когда-нибудь в жизни она ее трогала? И сейчас всего лишь от ненужного груза хотела избавить, от бессмысленного таскания тяжести. Иза, обиженная и растерянная, впервые почувствовала: даже хорошо, что матери несколько дней не будет. Соседка-кондукторша наверняка все расскажет Терезе, чего ради она станет молчать, в прошлый раз они поссорились, вытряхивая ковры, та рада будет отомстить.
Старая, которая только и ждала, чтобы дочь вышла из комнаты, тут же встала с постели. Сейчас бы ей кстати была какая-нибудь завалящая салфетка; но салфетки не было, и курицу, прямо в промасленной бумаге, пришлось завернуть в целехонький, еще от приданого оставшийся льняной платок. Она вынула из шкафа чай в бутылке из-под пива; чай удалось приготовить так, что ни Иза, ни Тереза ничего не заметили. Кипятила она его на спиртовке, которую, конечно, сберегла, несмотря ни на что; а запах при нынешней холодной погоде выветрился в два счета.
Ночью она совсем не спала, потому что и будильнику не очень доверяла, боясь опоздать на поезд. Телефон в холле подал голос первым, потом и будильник задребезжал что есть мочи; старая слушала его с гордостью. Лет сорок он у них, а как хорошо служит. Она и его засунула в сетку вместе с продуктами. Вдруг у Гицы нет будильника — как же она встанет, когда надо будет ехать обратно?
Утром Иза перестала сердиться, но виду не подала. Пусть старая чувствует, что она думает о жареной курице. Когда позвонил в дверь Домокош, прибывший за ними на такси, и она вошла к матери за вещами, то встала на пороге как вкопанная: к чемодану прислонена была до отказа набитая сетка. До сих пор она знала только, про чемодан, насчет сетки и речи не было. Как же мать взберется на трамвай, когда приедет? Она спросила об этом; мать посмотрела на нее, как на чужого человека, лезущего с непрошеными советами. Иза испугалась ее глаз.
— Такси возьму, — ответила мать. — Приеду и найду такси.
— Иза пожала плечами. Кто поверит, что мать может взять такси и выкинуть целых десять форинтов за пустячную дорогу до Гицы? Готова отговориться любой чепухой, лишь бы захватить с собой эту несчастную курицу, лишь бы за ней оставалось последнее слово. На вокзале Иза все же взяла себя в руки — как всегда, когда у нее было время, чтобы успокоиться. Не расставаться же вот так с матерью из-за какой-то паршивой сетки!
— Мама, — сказал она, взяв ее под локоть. — Оставь ты продукты, слишком много всего для тебя одной. Посадим тебя в вагон-ресторан, там ешь хоть до самого дома. Не упрямься!
«Нет», — ответила старая. И, оттолкнув руку Домокоша, сама вскарабкалась на подножку вагона. Они молча помогли ей войти в вагон, разместили в багажнике чемодан с сеткой. Старая села лицом по ходу движения. Домокош обложил ее журналами. Поблагодарив, она сплела на коленях руки в перчатках, словно давая понять, что больше в их обществе не нуждается. Лицо ее стало пустым, на нем не было даже вежливого внимания. Они все же остались до отправления поезда, а Домокошу удалось даже рассмешить ее. Иза открыла материну сумку и сунула туда еще триста форинтов: вдруг ей захочется купить что-нибудь, когда приедет; увидев это, старая замерла и с подозрением посмотрела на толстую женщину напротив, которая читала «Женский листок» и не обращала на них ни малейшего внимания. «Боится, ограбят», — подумала Иза, чувствуя, что уже дрожит от злости и раздражения.
За две минуты до отправления Иза и Домокош поцеловали старую: пора было выходить.
Домокош открыл окно, чтобы старая могла помахать им рукой; Та в самом деле встала, держа в руке белоснежный платок с черной каймой. Глаза у Изы блеснули; Домокош понял почему: лицо, обращенное к ним, было вежливым и сдержанно-загадочным, но оно ничего не выражало, по нему не видно было даже, рада она поездке или уезжает с тяжелым сердцем. Старая с равнодушным видом махала платком — потому лишь, что с детства ее учили махать при прощании. Иза вдруг заплакала, прижав к глазам платок. Много всего было в этих слезах: и курица, и будильник, и даже женщина в купе, грызущая орехи и читающая «Женский листок». Поезд тронулся, быстро набрал скорость и скрылся из виду. Домокош притянул к себе Изу, поцеловал ее. Он никогда еще не целовал ее в публичных местах: Иза просто не допустила бы этого. Но сейчас она не стала противиться. Ей стало немного легче от его поцелуя, и вокзал уже не казался неподходящим для этого местом.
На щеках у Изы блестели слезы. «Неужели он жалеет меня? — думала она, вытирая их. — Неужели я дожила до того, что приходится меня жалеть?» Но мысли эти спутала радость и в то же время какая-то неуверенность: Иза словно шла в темноте, и что-то мягкое, непонятное касалось ее лба и щек. «Если я захочу, могу пойти за него, — думала Иза, и мысль эта придала ей силы, оттеснив куда-то раздражение и тоску, навеянные отъездом матери. — Я пойду за него».
На Кольце гремели утренние трамваи, мчались машины. Желтые собачьи глаза Домокоша, рыжий чуб его были привычны, надежны. Он взял ее за руку, как обычно, когда они шли по улице с оживленным движением, и стал смотреть, где бы перебежать дорогу, не ища перехода. Он любил озорство и азарт, любил убегать, как мальчишка, от свистков постового. Но Иза все еще чувствовала, что он жалеет ее, и в чувстве этом облегчение странным образом смешивалось с растерянностью.
Сиденье было удобным, над ним, наверное, можно было и свет зажечь, если бы вдруг стемнело: в стене виднелась лампочка. Старая обеими руками прижимала к себе ридикюль: ей казалось, женщина, что сидела напротив и грызла арахис, внимательно поглядывает на нее. Она долго не могла решиться пойти в туалет: вдруг в это время кто-нибудь возьмет ее чемодан и сойдет с ним на первой же остановке; но мало-помалу она успокоилась. Женщина напротив спросила, не будет ли ей мешать дым, если она закурит; выяснилось, что она педагог, работает инспектором и сейчас едет проверять какую-то школу в провинции. Услышав это, старая повеселела: учителей она любила; билет у женщины был за половину стоимости, так что она, видимо, говорила правду. Конечно, есть совсем не хотелось, только пить, и она раза два приложилась к бутылке с чаем. Хорошо все-таки, что она взяла ее с собой. Им с тетей Эммой часто приходилось подолгу сидеть где-нибудь, и тогда очень кстати были взятые с собой съестные припасы. Вспомнив про курицу, она ощутила давно не испытываемое удовлетворение и уверенность в себе. Может, курица и не понадобится ей в дороге — тогда, по крайней мере, она обрадует Гицу: ей и так было не по себе, что она будет жить у нее просто так, бесплатно. Гица ведь не богачка. Она смотрела в окно; поезд шел быстро, с редкими остановками. За окном было серо, пасмурно, потом облака вдруг разошлись, выглянуло солнце. Когда Иза везла ее в Пешт, экспресс мчался слишком стремительно, она почти ничего не рассмотрела тогда. Теперь совсем другое дело.