Тим Лотт - Блю из Уайт-сити
Я, например, не уверен, кто из нас двоих глупее: я или Вронки, или мы глупы одинаково, и в чем именно наша глупость состоит. Но мы оказались в ловушке, выхода из которой не хватает ума найти ни у меня, ни у нее.
По тому, как Вронки намазывает масло на поджаренный хлебец, я вижу, что она страшно злится. Она слишком сильно давит на хлеб — слышно даже, как нержавейка карябает хрупкий хлебец. Она делает это слишком сосредоточенно, как будто выполняет какую-то сложную манипуляцию. Доводит масло до самого края. Потом аккуратно разравнивает, чтобы каждый сантиметр был покрыт ровным слоем.
Двадцать алых роз с каплями воды на лепестках (вчера я тайком сунул их в воду), лежат на столе перед ней, а она не обращает на них никакого внимания. Она поблагодарила меня, но формально, сквозь зубы. Одинокий шип вылез наружу, прорвав упаковочную бумагу. Открытку она так и не прочла.
Я знаю, на что она злится. Но теперь уже я и сам начинаю злиться из-за того, что она злится, потому что чувствую себя виноватым. Нарочито громко ставлю чашку на блюдце, кажется, оно вот-вот треснет. Я делаю это, чтобы заявить свою позицию. Она поворачивает ко мне голову, при этом кожа на ее шее натягивается и образует узор из ровных, прилаженных друг к другу морщин.
— Что с тобой?
Она говорит с полным ртом, из-за ненакрашеных губ на стол вырывается маленький фонтанчик крошек. Она смахивает их на пол не глядя. Они исчезают в стыковых щелях натертого паркета.
Через окно пробивается яркий солнечный свет: идеальная погода для середины августа. Я выпускаю воздух через ноздри. Хотел вздохнуть, но вместо этого фыркнул.
— Ты знаешь, что дело в тебе.
Она возвращает голову в прежнее положение, смотрит в окно, сохраняя многозначительное молчание.
— Мне казалось, что мы обо всем договорились, — продолжаю я, стараясь не заводиться.
Она не двигается. Потом словно уходит в себя. И я слышу даже не шепот, а шипение.
— Это ты обо всем договорился. У меня не было даже возможности выбрать.
С этими словами она встает и, по-прежнему не глядя в мою сторону, решительно направляется к выходу. Она не одета, розовая кожа у нее между ног выглядит влажной: мы занимались сексом. Это было полчаса назад. Тогда казалось, что все замечательно. Как же быстро все может поменяться. Оглянуться не успеешь.
Она вышла, а я продолжаю сидеть, пытаясь разобраться с этой проблемой. На меня находит приступ фатализма: я прихожу к выводу, что проблема неразрешима. Иду в кладовку и вытаскиваю большую белую сумку, заваленную моими рубашками. Клюшки для гольфа вылезают из-под расстегнувшейся молнии, некоторые цепляются за рубашку.
Металл, застряв в дереве и ткани, лишний раз подтверждает, что все сегодня против меня. Я пытаюсь вытащить клюшку, кажется, это третий номер. Она не поддается. Я опять тяну, на этот раз с силой. Что-то порвалось. Клюшку я вынул. Ее конец обмотан куском тонкой голубой ткани. Моя любимая рубашка. Подарок Вероники на день Святого Валентина. Вероника, конечно, скажет: как это символично, что я порвал ее первый подарок. Она считает, что окружающий мир разговаривает с нами посредством не связанных между собой событий. Она во всем видит смысл.
Я смотрю на клочок голубой ткани и чувствую, что часть моей ярости перешла на эту голубую ткань. А остатки испарились и улетучились. В самом деле, разве мог я рассчитывать на понимание с ее стороны?
Я знал, что беды не миновать, когда она сказала мне, в какой день родилась. Я не мог в это поверить. Если Вероника права и окружающий мир действительно ведет с нами разговор, то что он хотел сказать, создав это противоречие? Но я все-таки не верю, будто он разговаривает с нами, этот самый окружающий мир. Так, случайное совпадение, неудачное стечение обстоятельств. Подобное происходит сплошь и рядом.
Вероника вернулась. На ней бледно-розовый, стеганый, бесформенный халат. По низу орнамент из цветов. На ногах тапочки в виде игрушечных мишек. По задумке они должны быть веселыми, а в реальности какие-то испуганные.
Вероника по-прежнему не смотрит на меня. Снова садится и возвращается к процессу намазывания масла. Желтое масло уже растопилось и превратилось в серебристое.
Я заговариваю, но голос звучит более униженно, чем мне бы хотелось:
— Я порвал свою лучшую рубашку. Клюшкой для гольфа.
И протягиваю ей клочок материи как флаг капитулирующего войска. Она поворачивает голову и внимательно смотрит на материю, будто пытаясь прочесть послание, зашифрованное в переплетении нитей.
— Хорошо. — Голос твердый, уверенный. — Может, кто-то пытается тебе что-то сказать.
Я задираю голову и закатываю глаза. И тут же понимаю, что выглядит это фальшиво, я видел однажды по телевизору, как нечто подобное делал какой-то тип. Оставив эту затею, опускаю голову так, чтобы увидеть, который час. На часах 9.45. У меня есть еще минут пятнадцать.
Я подхожу к тому месту, где она сидит, слегка согнувшись над обеденным столом. Обнимаю ее за плечи и тихонько сжимаю. Опять не то. Она не двигается, только чуть напрягается. Я убираю руку, чувствуя свою полную беспомощность. Тут она оживает, поворачивается ко мне. Крепко сжатые губы побелели.
— Ведь они тебе даже не больно-то нравятся. Судя хотя бы по тому, как ты о них отзываешься. Ты только и делаешь, что критикуешь их.
— Это не так.
— Ты сказал, что Тони… — Она подвигала челюстями, будто обкатывая слово, прежде чем его выплюнуть. А потом выпалила на одном дыхании, как бы желая поскорее от него избавиться: — Козелебаный. Ты так и сказал.
Вероника практически не употребляет крепких выражений. Она говорит чудак вместо мудак, фигня вместо хуйня. Значит, сейчас она рассердилась не на шутку. Я слегка шокирован, но в глубине души испытываю удовлетворение. Это даже возбуждает. То, как она растягивает губы и прижимает кончик языка к верхним зубам, произнося «н».
— Я сказал, что он вел себя как козел ебаный. Тогда, с Оливером Кроули. И с этим трудно не согласиться. Но до этого я говорил, что он мне нравится. Я сказал: «Тони — потрясающий парень, хотя иногда и ведет себя как козел ебаный». Но это же не означает, что он козел ебаный, так сказать, постоянно. А про Ноджа и Колина я вообще ничего не говорил.
— Говорил. Ты говорил, что они утомляют.
Я пытаюсь вспомнить, было ли такое, но в памяти ничего не всплывает. Приходится импровизировать.
— Я лишь упомянул, что им самим иногда кажется, будто их общество утомляет. Иногда, очень редко. И это не значит, что они мне не нравятся. Во всяком случае, я ничего такого не говорил, что не мог бы повторить при них.
Это неправда, и легкое дрожание голоса выдает меня. Но Вероника не слушает. Она начинает задавать свой вопрос, даже не дождавшись конца моей фразы. Ее голос пузырится, как краска под паяльной лампой.
— Фрэнки, ты знаешь, что бывшие алкоголики становятся самыми праведными трезвенниками? Отрекаясь от своих слов, можно зайти очень далеко.
— А? Да. Насколько я понимаю — поправь меня, если я ошибаюсь, — отрекаться от своих слов, значит, говорить что-то, с чем ты не согласна. Когда же я говорю то, с чем ты согласна, это называется правильным взглядом на вещи. Не так ли?
Вероника не обращает внимания на мой сарказм. Я даже не уверен, что она его заметила. Она просто продолжает развивать свою мысль.
— Почему они так важны для тебя? Ты с ними видишься чаще, чем со мной. И почему ты почти никогда не берешь меня на ваши встречи? Ты их стесняешься? Или ты меня стесняешься?
Я сижу рядом с ней за столом. Я не могу ответить на ее вопрос. Как ни парадоксально, и то, и другое — правда. Я склоняю голову на руки и надавливаю пальцами на лоб, натягивая кожу. По бледно-розовому следу на лбу можно безошибочно определить, что я чем-то расстроен.
— Никого я не стесняюсь. Они мои друзья. Мои лучшие друзья. Мы знаем друг друга сто лет. Но, понимаешь, отношение к человеку не бывает всегда одинаковым. И это нормально.
Я говорю на слегка повышенных тонах, подчеркивая, что в данный конкретный момент мне не слишком нравится сама Вероника, но намек достаточно тонкий, чтобы при необходимости можно было легко отпереться. Тру лоб. Глаза, до этого закрытые, открываются. Через щелку между ладонями вижу, как Вероника надавливает пальцем на прорвавший упаковку шип. Появляется кровь.
— Я пытался тебе объяснить. У нас существует… как бы это сказать? Традиция. Нет, это не просто традиция, это уговор.
— И никто никогда его не нарушал.
Она произносит это с легкой издевкой в голосе, покачивая головой из стороны в сторону.
— Именно. Никто из нас никогда его не нарушал. Однажды Тони даже специально вернулся из Франции ради этого дня. В другой раз Колин сломал лодыжку и пришел на костылях. Мы планируем свои отпуска так, чтобы они не попадали на этот день. А в нынешнем году это особенно важно, потому что… я не хотел тебе говорить, это секрет, и он касается Тони. — Я закрываю глаза и замолкаю на время: меня самого шокирует то, что я собираюсь произнести. — У Тони обнаружили какую-то болезнь крови.