Александр Потемкин - Человек отменяется
— Что же в ней интеллигентного… — понизив голос, в сторону сказал Каюлов. — А что они у вас будут делать? Какая работа ждет их?
— Хочу создать гарем. Год поживут у меня, потом продам их дальше, у меня много друзей, которые могут заинтересоваться таким товаром. А ты подготовишь новые кадры.
Иван Степанович вдруг заметил в Каюлове странную, какую-то восточную задумчивость. Русские так в себя не погружаются. «О чем это он вдруг размечтался? — пронеслось в голове Гусятникова. — Неужели я в самую точку попал, и мой холоп грезит о будущих удовольствиях? Еще бы! Жить на солидную зарплату, шофер, автомобиль, рядом домочадцы. Что еще необходимо человеку? Интересно его теперь послушать. Какими словами он станет описывать свою новую жизнь? А получится ли у меня исповедовать? Я ведь привык слушать лишь самого себя! Но попробовать надо. Больно хочется испытать мужика. Что он за субъект? Какой из него холоп? Или лучше отдать его на развод приятелям?»
— Это не гарем… Таких правил в гареме нет, — с оскорбленным видом заговорил таджик. — Гарем — это большая семья. А из семьи никого не продают. Нет, извините, я такой работой не интересуюсь. Ни за какие деньги не соглашусь. На старости лет не пристало заниматься греховным делом. Простите, господин. Я не вправе свой народ считать товаром. Поймите бедного инженера. Мне нужна другая работа. Я готов копать, стряпать, выращивать скот, работать на стройке, заниматься овощеводством, быть охранником. Агентом никак не смогу. Честное слово, не соглашусь.
Чрезвычайный интерес вызвал таджик у Гусятникова. «Ох-ох, как мне захотелось умертвить свою жалость, растоптать человечность, выключить в себе душевный свет справедливости! — подумалось Ивану Степановичу. — У новых русских один цинизм в голове. Даже голых баб с цинизмом разглядывают. Не силиконовая ли у тебя грудь? А твое интимное место — не рукотворный ли это орган доктора Саркисяна? Полный душевный разврат. Для волков законы не пишут. Впрочем, испытание не должно так просто заканчиваться. А если дать этому жителю Предпамирья мой капиталец? Получи он мои возможности, мое место — как бы он сам со мной разговаривал? Как, а? Нет, не от злобы сердца ставлю я этот вопрос, а исхожу из реального бытия человеческого. Я не собираюсь жить без твердого убеждения, что весь народ земной, то есть каждый индивид, сам или с помощью науки поднимет свой айкью хотя бы до ста. Иначе страшно было бы, страшно и скучно. Зачем тогда вообще жить? Простой вопрос: среди кого жить? Именно поэтому такие мысли теперь лезут в голову. Ведь бедному, нищему легче от соблазнов удержаться, чем нашему брату. Сомнения у меня имеются: как это обычный человек может сохранить невинность разума, невинность помыслов, обладая огромным деньгами? Известно же, что в мире проживает уже более десяти миллионов людей, владеющих капиталом в сто миллионов долларов. Может, потому этот мир так быстро и так невыносимо сильно портится? Богачи воспринимают денежные раны буквально как смертельные в отличие от людей со скудными финансовыми ресурсами, которые на эти ранения вообще не обращают внимания. Нет, чтобы ненавидеть людей, надо прежде всего презирать самого себя. Без такого старта невозможно пройти новую дорогу. „Я тебя ненавижу, Гусятников! Гнусная ты личность! Б-рр!“
— Скажи, как представляешь свою жизнь, если станешь вдруг очень богатым? — спросил он Каюлова.
— Я хочу работать и получать гроши, хозяин. Готов выполнять те поручения, которые не противоречат моему внутреннему установлению. Ваш вопрос абстрактен и касается несбыточных вещей. Поэтому он не может вызвать у меня никаких серьезных размышлений. Говорить с вами неискренно не хочу. Решайте, хозяин, нужен ли вам такой работник? Мне тяжело, я весь на нервах…
— Успокойся, пофантазируй. Будь смелее в рассуждениях. Скажу откровенно: да, дурацкий ум забавляет мое тщеславие, но все же я делаюсь добрее, встречая оригинальный разум. А ваши заблуждения, если они окажутся интересными, будут мной щедро одарены! — «Сволочь, сволочь, ты Гусятников, что ты говоришь? — мелькнуло в него в голове. — Мне бы на всех жуть нагонять надо, а что я? Тьфу».
— Что могу сказать я, человек, почитающий древние рукописи Востока. Инженер-строитель, потомок представителей великой персидской культуры, оказавшийся на ваших просторах ее незаметным осколком. Когда мои далекие предки строили дворцы, ткали великолепные ковры, создавали поэзию, философию, почту, играли в шахматы, русских даже в виде этноса еще не существовало. «Авеста» Заратустры была написана за полторы тысячи лет до основания Киевской Руси. Но колесо истории неумолимо движется. Пройдет срок, вы, россияне, потеряв свою государственность, окажетесь разбросанными на евразийском континенте. Новые этносы станут управлять вами, нанимать вас на низкооплачиваемую работу, держать за рабов. Такова воля Аллаха! У нас так было до Ахеменидов, так было до Сасанидов, так было до Дамасского халифата, так было до Хан Хулагу — монголов, так было до Сефиридов, так было до Советов. Так будет всегда не только у нас, но везде и всегда. Как в земледелии необходим севооборот, и нельзя одну культуру подряд высеивать на одной и той же площади, так и в этносе. Его тоже необходимо замешивать на новой крови, иначе не будет урожая или замедлится развитие популяции и народ начнет вымирать.
— Браво! Браво! — рассмеялся господин Гусятников. «Опять не то, не то. Оказывается, не могу я так сразу потерять в себе человека, — словно оправдываясь, признался он. — Подожди еще немного. Договорились, экспериментатор?» А вслух заметил: — Да, карта Заратустры оказалась тяжеленной. Я даже почувствовал себя в нокдауне. Но, Каюлов, между Заратустрой и Авиценной прошло более тысячи лет, но ты не назовешь мне другого вашего имени, вписанного в этот период в скрижали цивилизации. А что это означает? В «персидской», «эллинской», «монгольской», «арабской» Персии никаких героев, кроме полководцев, встретить нельзя. Признай, что это довольно грустные страницы вашей истории, — за такой длительный период никто не смог подняться на интеллектуальный Олимп. Подобное совершенно не характерно для больших цивилизаций. Кроме того, вы потеряли главнейший атрибут нации — свой язык! Да был ли он у вас общим?
— А назовите мне имя последнего известного всей мировой культуре грека? Они тоже когда-то господствовали над миром …
Продолжать диалог показалось недостойным делом, и Иван Степанович задумался, как поступить дальше. «Дать денег, даже приличной суммой одарить? Пусть возвращается домой, в свой Душанбе, в Понедельник, живет с семьей и роется в древних рукописях, — размышлял он. — Сам мой поступок, однако, будет выглядеть слишком человечным. Но разве этого я ищу? Может ли такой банальный шаг вскрыть потенцию собственного извращения? Мне от этого человеческого уже тошно. Я мечтаю совсем о другом. Как раз такой тип мне и нужен, который заявляет, что у него есть гордость, что деньги для него не главное, что он никогда не пойдет ради них на ломку своих традиций и устоев. Вот с таким интересно, такого сломать — душа порадуется. А что за удовольствие ломать ломаного? Разве в этом притягательная сила вожделенной страсти? Нет! Оставлять в „Римушкино“ необходимо только строптивых и важных. Тех, кто прежде в своем обществе значимым лицом был. Или надменных дам приглашать в крепостные, избирать тех, на которых засматривались мужики. Я же за ломкой воли хочу понаблюдать, вскрыть в них все рабское, а в себе — все, что идет от изверга. Придется этому таджику припомнить, как парфяне издевались над рабами, во что ценили инородцев его гордые предки».
Иван Степанович вдоволь насладился короткой беседой, но вместо того чтобы проявить к собеседнику симпатию, возникшую у него в самом начале, стал буквально силой напускать на себя глубочайшее пренебрежение. Он понуждал себя испытывать глубокое отвращение к любым проявлениям интеллигентности. Дурное, гадкое должно было теперь увлекать господина Гусятникова значительно больше, чем благородные деяния, а отчаянной ненависти к своим собратьям предстояло напрочь вытеснить из сознания добродетель. Ошеломленный, он окончательно понял, что ему необходимо вывернуться, доказать прежде всего самому себе, что он, да и каждый, способен на крайнее вероломство, на чудовищную злость, на бесконечную ненависть. Что в этом и состоит противоречивость человеческого «я». Даже малейшее проявление «мягкости» сейчас смертельно опасно для него, потому что в случае провала замысла он был готов убить себя.
— Эй, писарь, отметь: Каюлова в третий хутор, в пятую хату. Скажи девкам, чтобы вынесли бочку с дерьмом. А ты, потомок Сасанидов, — бросил он с презрением таджику, — разденешься догола и станешь на пару часов в помои. Твоя работа сегодня заключается именно в этом. Потом ополоснешься козлиной мочой. — «Именно так наказывала рабов персидская знать, — мелькнуло у него в голове. — Сказать ему об этом? Нет, сохраним эти странички истории до окончания эксперимента. А коль он интеллектуал, должен помнить историю. Третий хутор у меня распутство, а пятая хата — чревонеистовство. Надо еще придумать ему задание. Таджики едят плов из баранины, его надо кормить днем и ночью свининой и, салом. Понуждать его мастурбировать на бородатых мужчин. Меня просто распирает неотступное желание издеваться, издеваться! Ха-ха-ха! Издеваться!»