Елена Катишонок - Жили-были старик со старухой
Громкое шипение плиты вспугнуло зыбкое облачко «бывало», и оно уплыло куда-то далеко. Старуха бросилась к плите.
— Весь суп выплывет, — укоризненно закричала она, — что ж ты не говоришь ничего?.. — будто Лелька была виновата.
Вечером мамынька взялась за Иру.
— Вот ты книжки читаешь, — начала она, косясь на невесткину дверь, — може, там пишут что про сны?
Собака, нетающий снег, и как смотрела — все по кругу, чуть не опоздали к вечерне. Глядя на тревожное лицо жены, старик догадался, что сон не отпускает. Ну а это не грех — во время молитвы про собаку думать? Да если подумать — все грех; опустил глаза на сложенные руки. Рядом стоял старший сын. Все здесь, привычно и покойно думал Максимыч, кроме Симочки, этот давно забыл дорогу в храм. Хорошо, если на Рожество и на Пасху заглянет, а уж к исповеди Бог знает сколько не ходивши. Андри нет, Царствие ему Небесное, и где он упокоился, Бог весть. И ведь какие разные от одних матки с батькой! Старшие, Ира с Мотей, лицом в мамыньку пошли, а гордыни от нее ни капли не взяли; Андрюша такой же был. Младшие, Тоня с Симочкой, наоборот, с виду — в него, а спесивы, как три рубля.
Под конец размышлений чуть было не усмехнулся, да вовремя убрал улыбку в усы. Выходит, поровну: кроткие и гордые. Будьте кротки, как голуби, и мудры, как змии. Грех, спохватился он, не о том думаю, хотя в глубине души знал, что мысли не отпустят. Да и где думать о главном, если не в храме?..
На улице был только один фонарь, и человеческий поток редел медленно.
— Что ж ты раскапустилась? — недовольно спросила у Иры зоркая мамынька.
— Голова болит, — процедила та, разжевывая таблетку.
Федя зашел сбоку и взял ее под локоть:
— Тебе надо врачу показаться, сколько можно мучиться. Я прямо завтра и разузнаю. — И тут же повернулся к тестю: — Будем обследоваться, папаша, зачем тянуть.
— Не надо, — махнула старуха рукой. — Еще с масленицы отпустило, даже соду не пьет. У тебя ведь не болит? — спросила у мужа.
Нет, не болело.
«Прямо завтра» у Федора Федоровича не получилось: замотался, хоть ненавидел это слово, на работе. Да он и не любил ничего делать второпях, а надо было решить, к кому лучше обратиться. Хорошо, что теперь было к кому: желтый бред кончился, умер, канул в прошлое. Можно было выбрать любую формулу — главное, что его больше не было. На дверях кабинетов опять появились таблички с исчезнувшими именами, и оживленней становились в коридорах клиники. Но, к изумлению Федора Федоровича, радовались не все: нашлись и разочарованные, причем по обе стороны кабинетных дверей. Оставаться слепым и глухим было невозможно, и нет-нет да и взлетала рука, терла щеку. Вождь умер, но дело его бессмертно. Вот и пойми, кончилась эта чума или перешла в латентный период, но таких вопросов Феденька никому, кроме себя самого, не задавал.
Дома тоже было хлопотно, правда, хлопоты были только приятные. Сын заканчивал десятилетку, и Федя с Тоней, как любые родители, ни о чем не могли думать, кроме экзаменов, аттестата, выбора будущей профессии, а значит, института, и думали об этом едва ли не больше, чем сам Юраша. Разумеется, Федор Федорович хотел, чтобы сын поступал на медицинский факультет, и хотел этого так же страстно, как тот, прежде никогда родителям не перечивший, не желал об этом слышать. Его можно было понять: если ребенок с детства видит такое количество скорбных зубами, сколько их видел Юраша, он может либо стать фанатиком и продолжать дело отца, либо возненавидеть и больных, и врачей любого профиля на всю жизнь.
Фанатиком сын не стал. Он успешно учился, но никаких предпочтений в школьных премудростях не выказывал, поэтому в доме все чаще стали говорить о политехническом институте: на то он и «поли», чтоб из него вылущить какое-то «моно» — и прикипеть душой. Представить себе, что можно жить и работать без этого последнего компонента, Федор Федорович не мог, как не мог бороться с набирающим силу снобизмом жены.
А тут и пасхальные хлопоты. Конечно, шафран у Тони нашелся, да что там шафран — все нашлось, ибо директор «Центральной бакалеи», примерив новые зубы, не только свечки ставил за Федино здоровье. Описывать подготовку, стол или просто меню было бы негуманно по отношению к читателю, тем более что было уже описано, было.
В этом году пасхальное застолье отличалось от предшествующих не только изобилием, но и многолюдностью, так что между стульями пришлось класть доски, чтобы всех усадить.
Симочкины ребятишки, все трое, сидели рядом с Лелькой, которая приходилась им племянницей. В этот раз появилась Таечка, но только к застолью: в моленной ее не видели. Зато сюда пришла зачем-то с подругой, отчего мамынька не только вскинула бровь, но и нахмурилась: такого в заводе не было, чтоб чужих за пасхальный стол звать вот так, «просто с мосту». Другое дело — Надька. Намекнула, что хочет сестру Ирэну пригласить; что ж, пусть приходит. Им-то она — никто, а невестке — своя. Пришла с дочкой, на пару лет только постарше правнучки, а вышколенная, без книксена слова не скажет. Сидят с Надькой, между собой трещат не по-русски и быстро-быстро, чтоб не понять было, да где в таком шуме расслыхать?..
А вот Камита, Ирина крестная, которую встретили на кладбище, была самой почетной гостьей. Сколько лет не виделись, шутка сказать! До войны они владели несколькими домами на Нижней улице, жили в достатке, а уж сколько жертвовали на храм, на богадельню, на сирот… Кто сейчас помнит об этом? Муж после Сибири прожил недолго, детей Бог не дал. На Нижнюю улицу Камита ни ногой — что ж душу теребить; живет где-то около Маленького базарчика.
Старик сидел рядом и старался не мешать разговору дочки с крестной. Камита погладила Лельку по волосам и повернулась к нему:
— А что, Григорий Максимович, с тобой да Матреной уже четыре? — Она с улыбкой переждала его недоумение и пояснила: — Четыре поколения, — кивнув на правнучку, которая забиралась на колени к матери.
Максимыч был потрясен простотой и величием истины. Он молча переводил взгляд с одного лица на другое. Мотя рядом с четырьмя детьми выглядит старше своих лет. Сенька почти лыс. Старшие внуки говорят совсем мужскими голосами. Красавица Тайка в алом шелковом платье держит Лельку на коленях… Ну да: внучкина дочка, так и есть — четыре. Налил себе водки, выпил; пожевал упругую корочку пасхи и долго сидел, улыбаясь и старательно выравнивая кончики усов, время от времени недоверчиво покачивая головой.
Во главе стола Матрена голосом и взором свой пышный оживляла пир, хоть необходимости в этом не было ни малейшей. Гости разговелись и насытились, поэтому их голоса напоминали антракт в театре, где общий ровный гул то и дело разбавляется отдельными репликами и обрывками разговоров.
— Кто ей шьет, неужели мать?..
— Зависит, сколько до этой работы ехать. Если по часу, так мне и денег этих не надо…
— Какая ты большая выросла, скоро в школу пойдешь!..
— Из селедки все кости вынешь, порубишь меленько…
— Сабинка, проше пани, как мою матку…
— Вот получит аттестат зрелости…
— Не, млека немае, нету…
— Я сказала: или — или, сколько можно на двух стульях…
— А он?..
— …в танке горел! Мы за Сталина жизнь отдавали!..
— Бывало, дашь дворнику гривенник, так потом…
— Потом яйцо крутое покроши, и опять майонез, но лучше…
— Лучше бы, может, по докторской части, ввиду того…
— Он сразу: «Что ты имеешь в виду?»…
— А ты?..
— Ты мне налей красненького, во-о-он того…
— Он «того», я тебе говорю, думает, на дуру напал…
— Ма-а-ам, а ты не уйдешь?..
— Чья это такая цыганочка? Тебе сколько лет?..
— Сколько лет, сколько зим, Камита Александровна, Христос Воскресе!..
— Когда все сложишь, вот так руками немножко помнешь…
— Осторожно, детка, ты мне помнешь платье новое…
— Это еще в мирное время было, когда приносили домой…
— Домой приходят, и по музыке, и по рисованию, а как же иначе?..
— Иначе, говорю, ты даже дорогу сюда забудь…
— А он?..
— Не забудь: желтки отдельно, белки отдельно…
— Отдельно, конечно. Пианино всегда в понедельник и в среду…
— В среду, на Страстной, мне во снях такое…
— Что такое там, на овальном блюде, во-он… Да!..
— Да я… Я хоть сейчас за Сталина драться готов!..
— И готов! Как вскипит, сразу поставь в холодное…
— Ты холодное не пробовала? Объедение!..
— Ма-а-м, ты не уйдешь с тетей, ма-а-ам, ты не…
— На третьем курсе, а в летнее время…
— А сколько время?..
Лето, пыльное, горячее и веселое, наступило быстро — как на велосипеде въехало — и громко звенело по городу. Максимыч намекнул правнучке, что сначала можно на речку, а потом в парк, но старуха и слышать об этом не хотела. Нет, и к месту.
Она была крепко не в духе, но если бы спросили почему, то разгневалась бы не на шутку, ибо и сама причины не знала. Даже молилась с напряженной бровью, что уже ни в какие ворота. Лельку, которая ходила за ней по пятам, чтобы послушать про «бывало», сурово отослала в комнату и велела собираться в баню. Девочка обреченно притихла: баня с бабушкой Матреной была испытанием на стойкость. Духота; все неприличные, потому что совсем голые, даже продавщица из хлебного магазина; вода нестерпимо горячая, и как ни жмурься, в глаза попадет мыло. Баба Матрена будет ругаться, что она плачет, а она не плачет, это из-за мыла слезы текут. Потом водой окатят и понесут вытираться. Тут не передохнешь: бабушка закрутит в пушистую простыню так, что трудно будет дышать. О том, как будут расчесывать волосы, лучше не думать.