Елена Катишонок - Жили-были старик со старухой
И посылка пришла вовремя. Но если день рождения невозможно было праздновать при всенародном трауре, то уж день ангела — самого милосердного ангела — в тот день чтили и верующие, и неверующие.
И было утро, и наступил новый день. Как всегда, около базара, у входа под виадук собрались инвалиды, но не было слышно ни обычной перебранки, ни зубоскальства: оттуда несся глухой вой.
Уберегла святая владычица: сегодня он ребенка не взял. Топчась на своих утюгах, они рыдали и вытирали красные, сморщенные плачем лица о плечи — или не вытирали вовсе. Скорбный вой нарастал; «убогонькие» приближались со всех сторон, голося: «Батька! Сталин!..» и срываясь в булькающий хрип. Слава Богу, повторял Максимыч про себя, слава Богу, что не видит, и торопливо зашагал прочь.
Весна началась Великим постом. Март стоял голый и скудный, как стол, за который они садились, и даже мерзлая снежная крупа походила на обледеневшую перловку. В мясной павильон старуха не заглядывала, но по-прежнему приносила с базара яички и сметану для правнучки.
— В мирное время, — угрожающе говорила при этом Матрена, — она б у меня не смела в такие дни яйца исть; мы детей не так держали. — Готовить изысканные постные яства, как тогда, старуха уже не могла: постоянно обнаруживалась нехватка то одного, то другого, пока наконец махнула рукой: сыты — и слава Богу, сколько нам надо.
Надо становилось все меньше. Старик съедал несколько ложек каши, поблескивающей постным маслом, и отодвигал тарелку. Старуха бушевала, виня во всем папиросы:
— От-т махорка проклятая, грех один, даром что Великий пост!
Максимыч пережидал первые раскаты, потом кивал на зеркало:
— Грех?..
Мамынька с разгону замолкала, потом бросала с вызовом:
— Грех, — но тоном давала понять, что если зеркало и грех, то заслуживает прощения скорей, чем табачище, дьяволово зелье.
…Испокон веку, вернее, с тех пор, как появились зеркала, они почитались — если это слово здесь уместно — у староверов грехом, дьяволовым наваждением. Держать зеркало в доме — беса тешить; иконы и есть зеркало, ибо божественный лик являют. Но из всех способов тешить беса именно этот грех, будучи, в сущности, достаточно невинным, незаметно, но уверенно внедрялся в дома, где жили не только староверы, но и староверки; внедрялся и завоевывал все большую благосклонность жен и дочерей. А кто сам без греха, пусть бросит в них камень, только чтобы в зеркало не попал.
Впустив мало-помалу бесовскую игрушку в дом, хозяева, однако, тщательно соблюдали неписаный закон и вешали иконы так, чтобы святые лики не отражались в лукавом стекле. Отношение к зеркалу явно поменялось, но люди старшего поколения — и, конечно, мамынька — избегали подолгу тщеславиться, да и на кой. В родительском доме зеркал в помине не было, и, сколько себя помнила, она причесывалась «наизусть», чуткими, зрячими пальцами укладывая косу, когда та была еще в аршин и в кулак, а уж теперь-то и подавно. Другое дело платье прикинуть или что.
В комнате стоял шкаф с овальным зеркалом во весь рост и высокое трюмо, сработанные Максимычем. Лелька с удовольствием пялилась в оба зеркала и очень терялась и недоумевала, когда дверца шкафа распахивалась, уводя куда-то полкомнаты и притушивая солнце, бьющее в окна. Ей было строго-настрого запрещено молиться рядом с зеркалами и заглядывать в них сбоку, чтобы увидеть край иконы. Удержаться от второго было очень трудно.
В мире — а значит, и в комнате — становилось все светлее и ярче. Весна приоделась, распушила прическу и выпустила на молодую травку веселых желтоклювых дроздов. Близилась Пасха. На Страстной неделе Максимыч и Матрена стояли вечернюю службу каждый день, потом шли домой, почти не переговариваясь, каждый думая неведомо о чем.
И надо же — в ночь на среду мамыньке такая жуть привиделась! Она дома одна и топит плиту; кто-то в дверь стучит. Нет чтоб позвонить, раздражается во сне Матрена, но дверь отпирает. Собака. Стоит и глядит на нее осмысленным, совсем не собачьим взглядом. Прогнать бы, да и к месту; старуха машет, топает, но тварь только смотрит укоризненно. Идет в кухню, ложится прямо у плиты. Замерзшая вся, и между ушами у нее снег лежит. Матрена боится собаку, а прогнать боится еще пуще. Собака это понимает, а самое главное, знает, о чем перепуганная мамынька думает. Лежит перед топкой и смотрит неотрывно. Согреется и уйдет, думает старуха; в кухне жарко, но снег на голове у собаки не тает.
В тоске и смятении утром отправилась к Тоне. У дочери был сонник, а главное, нужно было поделиться.
Тоня выслушала сочувственно: такое — да на Страстной! — и принесла из спальни книгу.
— Собака, вызывающая симпатию… Нет, это не то…
— Какая симпатия?! — взвилась мамынька.
— Подожди, мама, я же ищу… — С тихим недоумением Тоня пропустила строчку: «твои бесстыдные влечения и животные страсти».
— Вот: «на тебя лает…» — она лаяла?
— Не-е, ни разу не гавкнула.
— «Кость грызет…»
— Не грызла никакую кость!
— «Собачьи ласки…», «собаки дерутся…», «ехать верхом на собаке…», «бешеная», «убить собаку», «собачья стая»…
— Говорю тебе: у ней снег на голове лежал и не таял!
— «Она грозит укусить…»?
— Посмела б она только кусить, — возмутилась мамынька и чуть прикусила губу, вспомнив о своем страхе.
Тоня прилежно дочитала всю страницу, но мать только сильнее раздражалась — то ли сон попался крепкий орешек, то ли книжка дрянь.
— Убери ты, к свиньям собачьим, ну ее совсем.
И уже в дверях обернулась:
— У тебя шафрану много?
Дома старуха не находила себе места, а толку? Невестка сон выслушала с любопытством, но поджала губы: нам сны не снятся. Мы романов не читаем. Кто был «нами», она не объяснила, но авторитетной интонацией дала понять, что клан могучий.
В ожидании Иры мамынька рассказала сон правнучке. Та поинтересовалась, не приснилась ли и кошка тоже, а потом попросила:
— Бабушка Матрена, расскажи про «бывало»!
Старуха часто упоминала это слово. Округлое, как облако, оно скрывало для девочки что-то никогда не виденное и далекое, и она была не только благодарным слушателем, но даже кивала иногда с таким знающим видом, что Матрена не могла сдержать улыбки.
— Про что тебе рассказать? — спрашивала она для разгона. — Разве про то, как меня папаша мой, Царствие ему Небесное, на ярманку брал? На-а-ро-о-ду-у! Отовсюду, бывало, понаехавши. Всего чего, а громко как! Я спугаюсь, бывало, так папашенька мне сразу пряник медовый покупал. Или крендель.
— На трамвае ехали? — деловито спрашивала девочка, уже увидевшая ту «ярманку» и петушка на палочке вместо кренделя.
— Зачем? У папаши свои лошади были. Сядем, бывало, в телегу — и махни драла! Там трамвая и не было. Это ж где, это в Ростове было, — спохватывалась она. Задумывалась и прибавляла: — Може, и сейчас нету, откуда ж?.. А как сватать меня приезжали?
Лелька кивнула:
Наутро сваха к ним на дворНежданная приходит…
— Что ты мелешь, — с досадой оборвала прабабка. — Я говорю, на тройке сваты приезжали, никто по дворам не ошивался.
Рассказывая, она временами замолкала, то ли пытаясь вспомнить родной дом тому назад пятьдесят пять лет, то ли видя себя и хлопотунью-мать, озабоченную неведомой судьбой красавицы Матреши. И то сказать: отдать за богатого — гора с плеч, а там кто знает, как оно повернется. Долго, однако же, не думали: как вошли сваты да перекрестились на икону щепотью, так и не вышло долгого разговора; хорошо, что лошадей не распрягли.
— Шепотом перекрестились? — переспросила девочка.
— Не шепотом, а щепотью. Тремя перстами. Ос-споди, что за ребенок! Ну вот мы как персты для крестного знамения складываем? Правильно; а то православные были. Им что лоб перекрестить, что щи посолить.
— А ты?..
— Что — я? Я двумя перстами крещусь, — и Матрена сложила пухлые пальцы.
— Не-е. Как ты поженилась.
— То потом уж было. Прадед твой, Григорий Максимыч, посватался.
— Тоже на тройке? — с надеждой спросила девочка.
— Нет, верхом приехал, он и папаша его.
Для Лельки это было привычно и понятно:
Сват приехал, царь дал слово,А придание готово:Семь торговых городов…
— У нас на Дону, — строго перебила Матрена, — приданое за невестой не дают, этого и в заводе нет. Жених ее с ног до головы одевает как куколку. — Она помолчала. Нет, приданого у нее не было, если не считать искусных в рукоделии рук; должно быть, потому мать и дала ей с собой тяжелую штуку льна, но это уже потом, когда уезжать собрались.
Громкое шипение плиты вспугнуло зыбкое облачко «бывало», и оно уплыло куда-то далеко. Старуха бросилась к плите.
— Весь суп выплывет, — укоризненно закричала она, — что ж ты не говоришь ничего?.. — будто Лелька была виновата.