Лесли Эпстайн - Сан-Ремо-Драйв
Не поднимая головы, она сказала:
— Восемь лет я хотела этого каждый день. Дольше! С тех пор, как тебя купила Марша, а ты купил своих пупсиков. Прости! Прости, прости, прости! Эдуарда. Майкла. Где сейчас Пес-С-Высунутым-Языком? Облако-В-Небе? Господи, Боже мой. Эти круглые головки! Черные глазки! Я попаду в ад из-за своей зависти. И жадности. И ненависти. Как я желала им смерти!
— Ты не понимаешь, что говоришь. Ты устала больше меня. Наверное, я должен уложить тебя в постель. Завтра у тебя прослушивание. В восемь, да? Тебе надо выспаться.
Она протянула руку к моим брюкам, повозилась с молнией.
— «О, мои грехи… Я всегда сорила деньгами без удержу, как сумасшедшая, и вышла замуж за человека, который… который…» Видишь? Не могу вспомнить! «Который делал одни только долги. Муж мой умер от шампанского».
Мэдлин стянула с меня брюки. Ее ладонь остановилась у меня в паху. А я провел ладонью по выбритому месту и обнял ее снизу. Она продолжала говорить, словно мы обсуждали пьесу в такси.
— Как я могу произнести этот монолог? Однажды я видела актрису Московского художественного театра. Там ставил Станиславский.
— Ты сыграешь не хуже ее. По-русски у всех звучит великолепно.
— Нет, нет, я знаю, какая мне цена. Размер своего таланта. О, эта картина! Если бы не так приятно было сидеть с тобой рядом и чувствовать твою руку, я встала бы и повернула ее лицом к стене. Ричард, мальчик, ты не видишь, что я в отчаянии? Правда, у меня была красивая грудь? В этом хоть мы можем согласиться? А посмотри теперь! Боже мой, на ней волосы! Как в ухе у старика. Дура! Дура я! Зачем я тебя полюбила? Зачем ты заставил меня? Почему ты не можешь полюбить в ответ?
— Ты знаешь, что я тебя люблю. Даже чертовым французам это ясно. Мэдлин, ты ведь не можешь думать, что вся наша жизнь была какой-то гулянкой?
— Ты помнишь, как я тебя первый раз поцеловала?
— Да. В Хэллоуин. После того, как Барти напал на маленького жокея.
— А мальчишки, Ковини и остальные, стояли в лимонной роще. Подглядывали. Я тебя чувствовала. Твердое. Как сейчас.
Ее слова или вызванное ими воспоминание несколько взбодрили меня. Я наклонился, чтобы поцеловать ее в то место на шее, где билась жилка. Она захохотала.
— Что смешного?
— Ты!
Она смотрела на мой живот, вернее, на обтянувшие меня красные и белые полоски.
— Я был в бассейне. Забыл. Не снял плавки.
— Ха-ха-ха! — Она не сводила глаз с моей нерешительной эрекции. — Бананчик! Ха! Ха! Карамелька!
— Довольно, Мэдлин.
— Шоколадный батончик!
Я затолкал рубашку в брюки и застегнулся.
— Так и знал, что сегодня вечером будет много смеху.
— Прости, — сказала она, чинно сдвинув колени. — Не сердись, милый.
— Не сердись? Знаешь, что мне это напоминает? Когда я приехал из университета, чуть не в горячке, и ты морочила меня, говорила: еще только пять дней, только четыре дня, только три — а потом что, черт возьми? Заперлась в ванной.
— Я укоряла себя. Я проклинала себя за ту ночь.
— Да, теперь я понял, что мне отвратительно в твоем наряде. Те же, черт бы их взял, трусики. Лиловые!
— Но, может быть, все к лучшему? Что, если бы мы легли тогда в постель? На том могло и кончиться.
— Слушай. Сообщу тебе новость. За этим я и приехал. Марша не только билеты порвала. Она порвала картины. Искромсала. Весь цикл. Всё, что мы сделали за последние несколько лет.
Лицо у Мэдлин стало совершенно белым. Как будто я написал ее портрет известью. Она поднялась с дивана и отступила на шаг. Потом, согнувшись вбок, еще на шаг. Я не шевельнулся. В первобытной части моего сознания сама Мэдлин — бескровная, безжизненная, накренившаяся — соединилась с тем, что сделала из ее образа Марша. Симпатическая магия все-таки сработала.
— Мэдлин…
— Только не говори. Ладно? Ничего не говори. У меня такое чувство, будто меня выключили. Выдернули провод из моей жизни, как ты — из проигрывателя. Моей жизни! Ты никогда не понимал, до чего стандартно я представляла ее себе: трое пупсиков, шестеро пупсиков, палисадничек. Яблочный, будь он проклят, пирог. И я пыталась. Два брака! Бедный Франклин! Милый бедный Нед! Помнишь его в тот вечер? Он прятался в лимонной роще. И поверь, достаточно много было мимолетных встреч с тобой, на разок, на бегу. Знаешь, что я думала? Чем утешалась? Я думала: зато у Ричарда есть всё — и жена, которую — не ври мне — ты обожаешь. И запоздалое чудо — дети.
Говоря это, она пятилась, медленно, шаг за шагом.
— Но и у меня что-то было. Я не чувствовала себя… обделенной. Да, для вечности Мэдлин ничего не оставит. Ни мумсиков. Ни пупумсиков. И вряд ли меня запомнят по мыльным операм и слезоточивым драмам, в которых я играла последние сорок лет. Отлично. Пусть так. Вот мое утешение: я знала великого человека. Я была его… Дорой? Подожди, это у Фрейда или Пикассо? Ольга! Жаклин! Саския! Это была жена Рембрандта. Голая, в воде. Старше и даже толще меня. Ты ни разу за всю жизнь не написал себя, дорогой. Я буду твоим автопортретом, Господи! Какой почет! Считаю честью для себя жить в твоих картинах. И пусть Пикассо был говнюком, примерно таким, как ты.
Она сделала последний шаг назад и теперь стояла в дверях. Глаза ее превратились в сплошные зрачки, словно все функции мозга прекратились. Потом она повернулась, вышла на балкон и наклонилась над перилами.
— Моя жизнь! — выкрикнула она.
Что означал ее крик — тоску по несостоявшемуся? Или это была фраза из пьесы? На секунду меня охватил ужас — показалось, что она хочет броситься на камни внутреннего дворика. Я переместился на балкон. Света здесь было вполне достаточно, чтобы разглядеть ее щель и водоросли, высовывающиеся из-под подола. Я скинул туфли, я спустил штаны. Я стал сзади нее и стянул плавки.
— О, это ты? — пробормотала она как бы с удивлением.
Я наклонился вперед, просунул обе руки под ее свитер и провел ладонями по спине. Потом они спустились по ребрам и поймали повисшие груди. Я почувствовал, как затвердели соски и поднялись, словно шапокляк фокусника.
— Мы их снова напишем, — сказала она. — Все до единой. Я лягу для тебя в ванну. Сяду для тебя на унитаз. Буду задирать ноги. Ты напишешь мою грудь красивой? Красивой, как у русской актрисы.
Я отступил на полшага, зацепил пальцем резинку лиловых трусов и сдернул их вниз. На меня уставились ягодицы и улитка ануса. Отверстие моргало, как затвор фотоаппарата. Я раздвинул его большими пальцами и прислонился.
— Нет, не сюда, — сказала она и вздернула круп, так что внизу открылся стручок полового органа, уже смазанный. Я поместился внутрь. Она сказала:
— Наконец-то.
Я углубился в тоннель. Она со стоном дернулась навстречу, и мы стали звучно шлепаться друг о друга. Я опирался на ее спину. Волосы у нее висели, как черная стирка. Я перевел взгляд на океан и больше не опускал его. Все это время земля, вероятно, вращалась, потому что луна и ее серебряная дорожка давно исчезли.
— Ах, Ричард, мальчик мой! Моя единственная любовь! — Это когда я бесплодно излился в нее.
Она выпрямилась. Сошла с фиолетовой кляксы — трусов. Потом повернулась, прикрывшись ладонями и сдвинув колени, как на «Сентябрьском утре»[105]; нет, как на ренессансной картине, может быть, Мазаччо — с Евой, познавшей добро и зло.
Я натянул брюки. Вставил ноги в туфли. Потом вошел в комнату и принялся за работу. Очистил стол. Сбросил несъеденное в мусор, ополоснул столовые приборы. Заткнул открытую бутылку вина. Выключил верхний свет.
— До чего деловитая домохозяйка.
Мэдлин легла на диван. Укрылась бледно-зеленым покрывалом, которое было сложено с краю. Укрылась до подбородка.
Я подошел к дивану и присел на корточки напротив ее лица, освещенного свечами.
— Поедешь домой? — щурясь, спросила она.
Я кивнул.
— Ты не вернешься, так ведь? Утром?
— Нет, дорогая. Не вернусь.
— А Франция?..
Я не ответил.
— Понимаю. Позор этой ночи — весь мой.
— Его на всех хватит.
— Сделаешь мне одолжение?
— Если смогу.
— Под диваном. Книга. Моя роль.
Я увидел книгу в бумажной обложке. Вытащил ее, и она сама раскрылась на предпоследней странице.
— «О, мой милый…» — начал я.
Не глядя в текст, она продолжила:
— «…мой милый, мой нежный, прекрасный сад!.. Моя жизнь, моя… моя…» Подожди. Не подсказывай. Я должна вспомнить. Да, помню. Неудивительно, что это вытеснилось. До чего к месту. Ха! Ха! Ха! До чего кстати. «Моя жизнь, моя молодость, счастье мое, прощай!.. Прощай!»
Она закрыла книгу.
— Погасить свечи? — спросил я.
— Погаси.
Я погасил.
4Вопреки тому, что я сказал Мэдлин, я не собирался возвращаться в Палисады. Сколько еще времени надо убить? Выбежал я, конечно, без часов. Часы в машине, которые я не перевел на зимнее время, показывали 6:02 утра. Значит, начало шестого. Я медленно проехал по Чаннел-Роуд, повернул налево, на береговое шоссе, и направился на юг, мимо клуба «Бич» и клуба «Джонатан», куда киношников принимали неохотно. В темноте, глядя на освещенные приборы, я вспомнил письмо Нормана в «Таймс». Начиналось оно так: «Несправедливо обвинять наши прекрасные загородные клубы в антисемитизме. Вот недавно и клуб „Джонатан“ и клуб „Калифорния“, оба предложили мне стать их членом. „Джонатан“ предложил мне вступить в клуб „Калифорния“, а клуб „Калифорния“ предложил вступить в клуб „Джонатан“». Письмо не напечатали.