Джон Бэнвилл - Затмение
И тут откуда-то из-за тента вышел тот самый рыжий парень, который ухмылялся мне, сидя на ступеньках повозки. Теперь поверх красной рубахи и широких клоунских штанов на нем красовался порыжевший черный фрак, а свой помятый цилиндр он умудрился пристроить почти на затылке. Только теперь до меня дошло, на кого он похож: вылитый Джордж Добряк, вкрадчивый лис, злодей из древней серии газетных комиксов, щеголявший изящным портсигаром и точно таким же складным цилиндром, а его пушистый хвост нахально торчал между фалд изъеденного молью пальто. Увидев нас, парень на секунду замешкался, потом на его лице снова возникла та же знающая улыбочка. И не успел я остановить Лили, — да и к чему останавливать? — как она подобострастно подскочила к нему и заговорила. Парень собирался залезть внутрь, и теперь застыл вполоборота, отогнув брезент у входа, глядя на девочку через плечо с потешным деланно-испуганным видом. Он выслушал ее, засмеялся, окинул меня взглядом, что-то быстро произнес, а потом, снова стрельнув по мне глазами, проскользнул в темноту шатра.
— Мы можем войти, — задыхаясь от возбуждения, произнесла Лили. — Нас пустят на вторую часть.
Она стояла передо мной навытяжку, слегка подрагивая всем телом, словно жеребенок, который никак не дождется, когда с него освободят от поводий, сцепив руки за спиной, не отводя взгляда от своей сандалии.
— Кто он такой? — спросил я. — Что ты ему сказала?
Она нетерпеливо тряхнула головой.
— Да просто один из них, — она махнула рукой в сторону цирковых повозок и распряженных лошадей. — Сказал, что можно войти.
Воздух под тентом был пропитан знакомыми мне ароматами: пахло гримом, потом, пылью и свежими опилками, и все это смешивалось с тяжелым мускусным запахом, вызывающим в памяти Рим времен Нерона. Скамьи стояли рядами, как в церкви, лицом к временно сооруженному помосту. Во всем чувствовалась безошибочно узнаваемая атмосфера дневного спектакля: пресыщенная, беспокойная и чуть-чуть яростная. Люди прогуливались в проходах, заложив руки в карманы, раскланивались со знакомыми, обменивались шутливыми колкостями. Компания подростков на галерке свистела, улюлюкала, расточала оскорбления и яблочные огрызки в адрес такой же компании неподалеку. Один из циркачей, в майке, трико и эспадрильях — тот самый ловелас с сальными кудрями и проколотой ноздрей, с которым утром беседовала Лили — бездельничал у края помоста, рассеянно ковыряя в носу. Я искал глазами Добряка, и он показался с левой стороны сцены, неся в одной руке аккордеон, а в другой — стул. Раздались жиденькие ироничные аплодисменты, он остановился, вздрогнул и стал озираться с наигранным удивлением, будто не ждал, что увидит публику. Затем привычно растянул губы в сладкой улыбке и низко поклонился в ответ на одобрительный гул публики; цилиндр свалился с головы описал у ног полукруг; Добряк беспечно подхватил его и водрузил на макушку, после чего продолжил путь к центру арены. Аккордеон висел сбоку, его растянутые до земли мехи жалобно хрипели. Сделав шаг, Добряк останавливался, словно недоумевая, откуда берутся эти кошачьи вопли, оглядывался, подозрительно косился на публику в первых рядах, а один раз уморительно покрутился на месте, с осуждением разглядывая собственный зад. Когда смех немного стих, несколько раз пробежался пальцами по клавишам, склонившись над инструментом, словно настоящий виртуоз, настраивающий уникальное изделие Страдивари, потом шлепнулся на стул, расправил плечи и, аккомпанируя, запел хрипящим фальцетом; раскачиваясь, он подвывал, всхлипывал, давал петуха, закатив глаза так, что стали видны желтоватые белки. После вольного попурри из «Соле мио» и «Южной границы», завершил номер финтом: как бы нечаянно выпустил аккордеон из рук, так что тот с жалобным стоном сполз, плюхнувшись ему между ног, и быстро захлопнул мехи. Изобразил ужас и надолго застыл, выпучив глаза, потом вскочил и, морщась, косолапя, засеменил с арены, держась рукой за промежность.
Лили была в восторге и долго смеялась, в изнеможении припадая головой к моему плечу. Мы сидели в первых рядах, где собралось больше всего зрителей. Здесь, под мокрым брезентом, воздух стал спертым и влажным, словно всех нас поместили в надутый шар, и у меня разболелась голова. Пока оркестр не заиграл, я даже не заметил его. Троица музыкантов расположилась сбоку от арены: трубы, ударные и клавиатура с усилителем на подставке. Трубачом, к моему удивлению, оказалась крупная, уже немолодая женщина, сильно накрашенная и в светлом парике, которая каждый раз, извлекая из своего инструмента высокую ноту, приседала и жмурилась, словно сама не могла выносить эти пронзительно-металлические звуки. Барабанщик, скучающий парень с бачками и сальной челкой, во время игры с показной небрежностью профессионала перебрасывал сигарету во рту и испускал дым из носа тонкой струйкой. За клавишами сидел старый музыкант, он носил подтяжки; жиденькая прядь волос зачесана назад, словно прилеплена к голому черепу. Зазвучали литавры, на арене вновь появился Добряк. Он направился в центр, на ходу посылая воздушные поцелуи и широко разводя руки в благодарном экстазе, словно его приветствовали бешеными рукоплесканиями, а не воплями и глумливо-неприличными звуками. Заиграли сладенькое, пьяное танго, Добряк плавно заскользил по арене своими гибкими, словно сделанными из резины ногами, сладострастно обнимая себя. Каждый раз, когда он оказывался рядом с женщиной-трубачом, она выдувала диссонирующий визгливый звук, бесстыдно тыкая раструбом прямо между тощих ног. Он делал вид, что не замечает ее выкрутасов и продолжал танцевать, презрительно вертя задом. В заключение сделал пируэт и, завернувшись штопором, так что фалды взлетели вверх, вскинул руки над головой, сплел пальцы, высоко подпрыгнул, сделал антраша, и, наконец, сел на шпагат, так треснувшись задницей о помост, что стук не заглушили даже финальные аккорды, вызвав радостный гогот и насмешливые стоны юнцов на галерке. Цилиндр держался на голове как приклееный; лихо вскочив на ноги, Добряк сорвал его, еще раз низко поклонился, прижав его к груди и заведя свободную руку за спину и задрав указательный палец так, что он указывал вверх. Не переставая смеяться, Лили простонала мне на ухо, что, что едва не описалась.
Следующим номером выступал жонглер. Я мгновенно узнал в нем Лотарио, скучающего ловеласа, облаченного теперь в свободную красную шелковую рубашку, обнажившую совершенно безволосую грудь. Он постоянно ронял булавы и мрачно, с наигранным безразличием нагибался за ними. Его сменил еще более бездарный фокусник в помятом фраке и чересчур длинных брюках. Целлулоидная манишка имела обыкновение отстегиваться и закручиваться кверху наподобие свитка как раз в тот момент, когда завершался очередной фокус. Он тоже показался мне знакомым, и недаром: бросив взгляд на оркестр, я увидел, что место за клавишами опустело. Все его фокусы были старыми и очень простыми. Когда у него что-то не получалось, он в ответ на грубый хохот публики смущенно улыбался, высунув кончик языка, и пухлой ручкой приглаживал редкие волосы на макушке. Потом он вызвал свою ассистентку — конечно же, женщина с трубой, успевшая к тому времени переодеться в малиновый корсет и сетчатое трико. Теперь на ней оказался черный блестящий, словно пластмассовый, парик. Фокусник трудолюбиво распилил ассистентку пополам. После этого он, шаркая ногами, удалился под вялые аплодисменты, а ассистентка осталась и небрежно исполнила номер со шпагоглотанием. Приняв героическую позу, выгнув дугой спину и выпрямив толстые ноги, она изящно и ловко засунула лезвие в горло, словно длинную серебристую рыбину, чем заработала восхищенный свист с галерки.
И снова на сцене объявился Добряк, на сей раз без цилиндра, в украшенном блестками жилете. Я пристально изучал его, силясь понять, что в его облике так странно насторожило меня. Его лицо будто слепили из воска, оно стало совершенно белым, словно кожа исчезла, а на обнажившемся черепе видны лишь движущийся рот и два пронзительных глаза. Он раскачивался перед нами, пронзительным монотонным голосом декламировал скороговорку, которую очевидно повторял так часто, что слова складывались в фразы уже независимо от их смысла. Добряк призывал выйти на арену добровольца, какого-нибудь храбреца, самодовольно ухмыльнулся он, у которого хватит отваги посостязаться с ним в силе воли. Зрители притихли. Он окинул нас мрачным презрительно-торжествующим взглядом. Лили сидела, положив руки на колени, судорожно сжимая кулачки, сцепив ноги, обратив к арене лицо, на котором застыло благоговейно-торжественное выражение, как у скорбящей женщины у подножья распятия. Я чувствовал, как девочка подрагивает от возбуждения. Неожиданно она вскочила, бросилась вперед, стремительная, как менада, ворвалась одним прыжком на арену и замерла, чуть покачиваясь, приоткрыв рот в беззвучном изумлении и запоздалом страхе.