Ричард Райт - Черный
Я ложился спать измученный и вставал такой же измученный, хотя не трудился физически. Самое ничтожное событие волновало меня, и мои подавленные чувства выплескивались наружу. Я ни с кем не хотел говорить о своих делах, потому что знал: в ответ мне станут оправдывать поступки белых, а этого я слышать не желал. Я жил с огромной кровоточащей раной и старался уберечь ее от всяких прикосновений.
Но нужно было работать, потому что нужно было есть. Я поступил в кафе, и всю ночь, перед тем как выйти в первый раз на работу, я вел сражение с собой, говорил, что должен перебороть себя, что от этого зависит моя жизнь. Другие черные работают, как-то приспосабливаются, значит, и я тоже должен, должен, должен приспособиться и терпеть, пока но скоплю денег для отъезда. Я заставлю себя. Другие сумели, значит, и я смогу. Обязан суметь.
Я шел в кафе полный страха и решимости следить за каждым своим шагом. Когда я подметал тротуар, я останавливался, увидев футах в двадцати белого. Я мыл в кафе пол, терпеливо дожидаясь, пока белый пройдет мимо. Я тер бесчисленные стеклянные полки, то убыстряя, то замедляя темп движений, и ни одна даже самая мелкая деталь не ускользала от моего внимания. В полдень в кафе набилось полно народу, все теснились у стойки. Какой-то белый подбежал ко мне и крикнул:
— Бутылку кока-колы, быстро, парень!
Я дернулся и застыл, глядя на него. Он тоже глядел на меня во все глаза.
— Ты чего?
— Ничего, — сказал я.
— Тогда пошевеливайся! Чего стоишь, разинув рот?
Даже если бы я и хотел объяснить ему, в чем дело, я бы не смог. Таящийся во мне много лет страх наказания вконец измучил меня. Я весь извелся, сдерживая свои порывы, следя за своими словами, движениями, манерами, выражением лица. Сосредоточиваясь на самых простых действиях, я забывал обо всем остальном. На меня стали покрикивать, и от этого дело шло только хуже. Однажды я уронил стакан апельсинового сока. Хозяин позеленел от бешенства. Он схватил меня за руку и потащил в заднюю комнату. Я решил, что он будет меня бить, и приготовился защищаться.
— Я вычту его стоимость из твоей получки, черный ты ублюдок! — вопил он.
Вместо ударов сыпались слова, и я успокоился.
— Конечно, сэр, — ответил я миролюбиво. — Ведь это я виноват.
От моих слов он совсем разъярился.
— Еще бы не ты! — заорал он.
— Я ведь никогда не работал в кафе, — бормотал я, понимая, что против воли говорю не то, что нужно.
— Смотри, мы взяли тебя только на пробу, — предупредил он.
— Да, сэр, я понимаю.
Он смотрел на меня и не находил слов от злости. Ну почему я не научился держать язык за зубами? Опять сказал лишнее. Слова сами по себе были невинные, но они, видимо, обнаруживали некую осмысленность, которая бесила белых.
В субботу вечером хозяин расплатился со мной и рявкнул:
— Больше не приходи. Ты нам не подходишь.
Я знал, в чем моя беда, но ничего не мог с собой поделать. Слова и поступки белых ставили меня в тупик. Я жил в мирке, а не в мире и мог понять движущие силы этого мирка, только сжившись с ними. Не понимая белых, я говорил и делал не то, что нужно. В отношениях с белыми я учитывал свое положение в целом, а их интересовало лишь то, что происходит в данную минуту. Мне приходилось все время помнить то, что другие считали само собой разумеющимся; я должен был обдумывать то, что другие ощущали нутром.
Я слишком поздно начал приспосабливаться к миру белых. Я не мог сделать услужливость неотъемлемым свойством своего поведения. Я должен был обдумать и прочувствовать каждую мелочь в отношениях между черными и белыми, исходя из всей совокупности этих отношений, и каждая мелочь поглощала меня всего без остатка. Стоя перед белым, я рассчитывал каждое свое движение, обдумывал каждое свое слово. Я не умел иначе. Мне не хватало чувства юмора. Раньше я всегда говорил много лишнего, теперь мне было трудно сказать что-нибудь вообще. Я не умел поступать так, как нужно было миру, в котором я жил. Этот мир был для меня слишком неустойчив, непредсказуем.
Несколько недель я был без работы. Лето подходило к концу. Мысль о школе казалась несбыточной. Наступила осень, и многие из ребят, кто работал летом, вернулись в школу. Теперь работу найти было легче. Я узнал, что в одной гостинице требуются коридорные — в той самой гостинице, где погиб брат моего приятеля, Неда. Пойти или нет? Может, я тоже совершу роковую ошибку? Но надо же зарабатывать деньги. Я все-таки пошел, и меня приняли — мыть покрытые белым кафелем стены коридоров на этаже, где были служебные помещения. Я приходил к десяти часам вечера, брал ведро воды, пакет мыльной стружки и вместе с десятком других ребят принимался за работу. Все они были черные, и я был рад: по крайней мере можно потрепаться, пошутить, посмеяться, попеть и не думать о каждом своем слове.
Я удивлялся, как ловко играют черные роль, которую отвели им белые. Большинство ребят не задумывались над тем, что они живут особой, отдельной от всех других, ущербной жизнью. И все же я знал, что в какой-то год их жизни — сами они уже забыли когда — в них развился чуткий, точный орган, который отключал их мысли и чувства от всего, на что белые объявили запрет. Хотя ребята эти жили в Америке, где теоретически для всех существуют равные возможности, они безошибочно знали, к чему можно стремиться, а к чему нельзя. Признайся черный парень, что он хочет стать писателем, и его же собственные товарищи тут же объявят его ненормальным. Признайся он, что хочет стать одним из заправил нью-йоркской биржи, его друзья — в его же собственных интересах — доложат о его честолюбивых чудачествах белому хозяину.
Один из мойщиков в гостинице — он был совсем светлый — болел нехорошей болезнью и гордился этим.
— Послушай, — спросил он как-то меня, — ты когда-нибудь болел триппером?
— Господь с тобой, никогда. А что?
— А я подхватил, — бросил он небрежно. — Думал, посоветуешь мне какое-нибудь лекарство.
— Ты у доктора был? — спросил я.
— К черту докторов, какой от них толк.
— Глупости говоришь, — сказал я.
— Это что же, по-твоему, триппера надо стыдиться?
— Конечно, — сказал я.
— Да настоящий мужчина должен переболеть им раза три, не меньше, сказал он.
— Не бахвалься.
— Насморк куда хуже, — заявил он.
Но я заметил, что в уборной он держится за трубу отопления, за дверную ручку, за подоконник, и в глазах его стоят слезы, а на лице нестерпимая мука. Я смеялся, чтобы скрыть отвращение.
Когда кончалось мытье полов, я наблюдал нескончаемую игру в кости, которая шла в гардеробе, но участвовать в ней мне не хотелось. Азартные игры меня не привлекали. В жизни, которой я жил, было куда больше риска, чем в любой игре, казалось мне. Ребята часами рассказывали о своих любовных похождениях, в воздухе висел синий дым и мат. Я сидел, слушал и поражался, как могут они так веселиться от души, и пытался постичь чудо, благодаря которому унизительное существование воспринималось ими как человеческая жизнь.
Несколько черных девушек работали в гостинице горничными, кое с кем из них я был знаком. Однажды, когда я собирался домой, я увидел девушку, которая жила неподалеку от меня, и мы вместе пошли к выходу. Когда мы проходили мимо ночного сторожа, этот белый игриво шлепнул ее по заду. Я в изумлении обернулся. Девушка увернулась от сторожа, кокетливо вскинула голову и пошла по коридору. Я же не мог сдвинуться с места.
— Тебе как будто что-то не понравилось, черномазый? — сказал он.
Я не мог ни шевельнуться, ни выдавить из себя хоть слово. И это, наверное, показалось ему вызывающим, потому что он поднял ружье.
— Значит, тебе все понравилось, черномазый?
— Да, сэр, — прошептал я. У меня пересохло в горле.
— Тогда так и скажи, черт тебя возьми!
— Да, сэр, мне все понравилось, — сказал я как можно убедительней.
Я шел по коридору, зная, что ружье нацелено мне в спину, и боялся оглянуться. Когда я вышел на улицу, у меня было такое ощущение, что язык распух, а в горле жжет огнем. Девушка ждала меня. Я прошел мимо нее, она меня догнала.
— Зачем ты позволяешь ему так с собой обращаться? — взорвался я.
— Чепуха. Они всегда так с нами обращаются, — сказала она.
— Я чуть было не вступился за тебя.
— Ну и свалял бы дурака.
— Но как ты это терпишь?
— Дальше этого они не идут, разве что мы сами позволим, — сказала она сухо.
— Да, я действительно свалял бы дурака, — ответил я, но она меня не поняла.
На следующий вечер я боялся идти на работу. Что задумал ночной сторож? Может, решил проучить меня? Я медленно открыл дверь. Глаза его смотрели на меня, но не видели. Видно, он счел инцидент исчерпанным, а может, таких случаев у него было много, и он вообще обо мне забыл.
Я начал откладывать по нескольку долларов из зарплаты, потому что моя решимость уехать не уменьшилась. Но сбережения росли чудовищно медленно. Я все время раздумывал о том, как добыть деньги, и единственно, что приходило на ум, — это нарушить закон. Нет, закон нарушать нельзя, твердил я себе. Попасть в тюрьму на Юге — это конец. Впрочем, если тебя поймают, ты можешь и вообще не дожить до тюрьмы.