Юрек Бекер - Бессердечная Аманда
Если бы не было цензуры, начала она, книга получилась бы другой. Хочет ли она тем самым сказать, спросил Рудольф, что он слишком часто думал о цензоре? И она, подумав несколько секунд, ответила: да. Но она имеет в виду не то, что он стремился исполнить желание цензора, — ему, наоборот, гораздо важнее было, чтобы у того не возникло сомнений в его непреклонности. Он писал так, что бедному цензору не остается ничего другого, как запретить книгу, он отрезал ему пути к отступлению. Это оказалось для автора самым главным. Цензор, если отвлечься от всей неприятности этой фигуры, — еще и предсказуемый персонаж, и она никак не может отделаться от впечатления, что он насмехается над своим цензором и заставляет того плясать в своей клетке.
Что же тут такого, весело спросил Рудольф, если он точно знает, где начинается запретная зона, и сознательно нарушает границу? По ее словам, получается, что есть некая естественная граница, по ту сторону которой цензура существует по праву и которую поэтому следует уважать. Неужели она действительно считает, что эту границу игнорировать нельзя? Неужели ее может не устраивать, что кто-то плюет на все погранично-таможенные процедуры и переходит границу туда-сюда, где и когда захочет, на том единственном основании, что он — писатель? Он допускает, что мог кое-где немного перегнуть палку, что иногда, может, вовсе и не обязательно было переходить границу, что эту историю, наверное, можно было бы вообще рассказать без всяких переходов границы. Но с чего вдруг такая забота о цензоре? Может, он просто сам себя подбадривал, как солдаты в кино, которые громко кричат, когда бегут в атаку, хотя могли бы это делать и молча.
Все это она понимает, ответила Луиза, но одно дело, когда сам сюжет диктует нарушения границы, и другое дело, когда автор самовольно, так сказать, за спиной у своей истории бегает туда-сюда; это огромная разница. Какой запрет ему предпочтительней — из-за нескольких вызывающих пассажей, без которых книга прекрасно могла бы существовать, или из-за каких-то принципиальных вещей, вытекающих из самой логики и структуры романа? У нее в памяти остался один маленький пример: его персонаж Йоханнес возвращается домой после свидания со своей коллегой, его брат интересуется: «Ну как?» Что отвечает Йоханнес? Вместо того чтобы просто сказать: «Скука смертная», он говорит: «Скучно, как на партийном собрании». Подобные колкости кажутся автору важнее, чем, скажем, описание того, как его герой встает и чистит зубы. Этот перекос следует устранить, если уж он спросил ее мнение.
Рудольф вздохнул и попросил время на размышление. Втайне он уже пожалел о своей настойчивости: лучше бы он не слышал всего этого. Он чувствовал, что Луиза права, но боялся, что если он захочет последовать ее совету, то ему придется переписать книгу заново. В следующей книге он учтет критику, а эта уже была написана. Два дня он прятался за своей рукописью в надежде на то, что, может, как-нибудь удастся избежать завершающего разговора и ему не придется отвечать на ее критику. Но он не хотел показаться трусом и потому явился к Луизе, поблагодарил ее за помощь и признался, что, к сожалению, уже просто не в состоянии ничего изменить. Ее критика имеет настолько принципиальный характер, что ему пришлось бы все начать заново, а на это у него уже нет сил. Жаль, что их разговор состоялся так поздно; в следующий раз он будет умнее.
Если Луиза и была разочарована его реакцией, то во всяком случае не показала этого. Она сказала, что он сам принудил ее к оценке, которую она предпочла бы оставить при себе; ее взгляды на писательское творчество стоят на таких тонких глиняных ножках, что при каждом своем слове она думала: какая самоуверенность!
Следующей книги в новелле уже не было.
Однажды позвонил Рудольф — настоящий Рудольф, мой брат. Меня дома не было. Аманда подошла к телефону и сказала, что, к сожалению, не знает, где я пропадаю и когда вернусь. Рудольф ответил, что не зарыдает по этому поводу и что он рад, таким образом, познакомиться с ней. Он знает, кто она, брат много рассказывал ему о ней (так оно и было, я постоянно держал его в курсе своих дел); он даже может описать ее внешность. Аманду это, с одной стороны, развеселило, с другой стороны, она почувствовала себя польщенной — легендарный и недосягаемый Рудольф! Об этом телефонном разговоре я хорошо информирован, они оба мне о нем рассказывали приблизительно одно и то же. Любопытно было бы послушать, сказала Аманда (что еще можно сказать после таких заявлений, особенно если говоришь с человеком в первый раз!). Лучше бы она спросила моего братца о его таинственном бизнесе; я думаю, тогда разговор закончился бы гораздо быстрее. Итак, она выслушала описание своих примет, словно теле- или радиосообщение «разыскивается опасный преступник». Получилось довольно занятное описание (Рудольф, конечно, по обыкновению, лукавил. Я, правда, описывал ему внешность Аманды, но главный фокус заключался в том, что во время разговора с ней он смотрел на стоящую перед ним на столе фотографию — я с Амандой).
Она среднего роста — единственный ее средний показатель! — примерно метр семьдесят; образцовая осанка. У нее длинная шея, в отличие от него, Рудольфа, у которого голова сидит чуть ли не на самих плечах, так что он не может носить накрахмаленные сорочки, не натирая себе подбородок. Шея как у Нефертити. Ее ноги, если ему будет позволено почтительно коснуться этой части ее внешности, не просто заставляют мужчин оглядываться на нее, они еще к тому же находятся в самом удачном соотношении с длиной ее тела. Сам-то он коротконожка с непомерно длинным туловищем, поэтому в нем сейчас говорит не столько поклонник, сколько завистник. Аманда, насколько я себе представляю, просто таяла от удовольствия. Особая статья, продолжал Рудольф, — ее волосы. Если бы его попросили высказать свое мнение, он сказал бы, что такие волосы надо носить сзади, гладкой, длинной темно-коричневой волной, — с какими волосами еще такое возможно? Однако он уже имел удовольствие упомянуть ее лебединую шею, которую непременно нужно подчеркивать всеми средствами. А какое средство самое эффективное, если не волосы? Но не распущенные по плечам или откинутые назад, а убранные наверх. Ведь она своими ниспадающими на плечи волосами скорее скрывает, чем подчеркивает шею, — какая досада! С другой стороны, волосы, разумеется, обладают еще и презентативной ценностью. Как тут быть? Ах, чертовски трудный и ответственный вопрос! И с каким удовольствием он принял бы участие в решении этой дилеммы! Еще он сказал, что с годами научился определять, какие задачи заслуживают любых жертв, а какие нет. В конце он все же справился обо мне, все ли в порядке. Пожалуй что все, ответила Аманда, никаких катастроф, никаких неприятностей, кроме обыкновенных, житейских; имеет ли он в виду что-нибудь конкретное? Нет, нет, это просто дежурный вопрос заботливого брата.
Когда я вернулся домой, она сидела перед моим семейным альбомом и изучала фотографии. К моей матери, Клер Хэтманн (снабдившей почти каждый снимок кошмарными комментариями), она испытывала симпатию уже хотя бы потому, что Себастьян в ней души не чаял. Мои братья и сестры ее мало интересовали — только Рудольф, который в ее представлении был похож на Кларка Гэйбла. Каждый американский боевик напоминал ей Рудольфа. Я до сих пор себя спрашиваю, не следовало ли мне описать в новелле и Рудольфа с матерью. Почему-то у меня не нашлось для них места.
Аманда принялась расспрашивать меня о Рудольфе, но вместо этого я рассказал ей другую историю: о том, как офицер славной Советской армии по имени Аркадий Родионович Пугачев (кажется, он был майором) пробудил во мне определенный интерес к литературе. Когда мой отец незадолго до конца войны погиб на фронте, Клер не долго убивалась — убитых горем в то время хватало и без нее, — а целиком посвятила себя решению непростой задачи: как прокормить четверых детей и в то же время не засохнуть самой. Первыми ее любовниками после наступления мира были два американца, потом появился Аркадий Родионович. Когда я спросил ее, сознательно ли она пренебрегала французами и англичанами, или так получилось, она серьезно ответила, что французы и англичане были слишком бедными. Тогда было сразу видно, кто откуда — кто из супердержавы, а кто из просто страны-победительницы. Француза, как бы хороши они ни были, она себе просто не могла позволить.
Я не знаю, была ли у Аркадия Родионовича собственная семья (в Харькове, откуда он отправился воевать); думаю, что нет. Сначала он проводил у нас по полночи, потом целые ночи, потом вечера и ночи, а потом и совсем перебрался к нам. Он чуть ли не тоннами таскал нам продукты — колбасу, рыбные консервы, маринованные огурцы — и другие ценности, такие как рулоны ткани или детскую обувь. Я помню, как однажды моя осчастливленная всеми этими богатствами мать стояла перед картонной коробкой со стиральным порошком и шептала: «Вот это любовь!» Наверное, он занимал какой-нибудь важный пост, иначе бы он вряд ли мог себе позволить жизнь вне казармы и за ним не приезжал бы иногда шофер. Мою мать мало заботило то, что соседки шушукались за ее спиной, мол, она бросилась на шею какому-то Ивану; она говорила: эти нацистские вешалки просто завидуют мне. Она становилась все красивее (и не только в моих детских, может, несколько идеализирующих прошлое воспоминаниях — я вижу перед собой фотографии), и Аркадий, наверное, думал, что из всех союзников ему достался самый драгоценный трофей. А она, в свою очередь, видела в нем не только кормильца своих детей, она его явно любила. Когда она родила ему двух дочерей, Лауру и Сельму — в сорок восьмом и в сорок девятом, — в нашей квартире оба раза по нескольку дней подряд праздновали до упаду. И это называется расчетливость?