Павел Хюлле - Тайная вечеря
— Погоди, погоди, ученый! — отозвался Ян Выбранский. — Если не ты, то кто? Если не сейчас, то когда?
— Давай-ка обойдемся без Талмуда, — огрызнулся Бердо. — По крайней мере здесь!
— А что? — возмутился Семашко. — Разве наша жизнь не лестница Иакова? Не сон и фантазии? Вы знаете, кто такой Вишну? Бог, видящий во сне мир, которому снится, что он сам видит сон…
— Господи, психи ненормальные, — вздохнула Йоля. — А по-другому никак нельзя? По-человечески…
— Ах, конечно же, можно! — обрадовался Матеуш.
Не стану повторять следующую цитату из Священного Писания, которую тут же выдал Матеуш — громко и, думаю, безошибочно. Честно говоря, я уже изрядно набрался и устал от полнейшего сумбура, царившего в кабаке. Все смешалось, все как будто означало совсем не то, что должно означать.
— Наша славная ракия, ой ты, Боже мой!
Кто это пел?
Кто повторял этот задорный припев?
Милан, опершийся правой рукой на стойку бара.
А в левой держащий микрофон.
Кто-то ему, конечно, аккомпанировал: гармоника, саксофон, гитара, скрипка.
Балканы ворвались в печальный северный городок, где мы варились в собственном соку. Тебе знакома манера петь чуть дребезжащим голосом, словно бы когда-то перенятая у муэдзина? Или у еврейского кантора. Не знаю, насколько осознанно. Ну и эти восьмые, шестнадцатые, тридцать вторые, раз за разом повторяющиеся в аккомпанементе. Такому пению присущ естественный, неприкрытый драматизм. Беспредельный лиризм. И эпический размах, ибо каждая песня, подобно шотландской или английской балладе, — законченный рассказ.
Попробуй представить себе эту картину. Матеуш уже вовсю развернулся, демонстрируя свою эрудицию; Бердо положил глаз на двух целующихся на диване юнцов; Йоля и Мариоля обнимаются с доктором Левадой; Ян Выбранский доказывает Семашко, что наша цивилизация вовсе не должна погибнуть, хотя и ужасно пермиссивна; а Милан, завершив разогрев припевом «Наша славная ракия, ой ты, Боже мой!» (если не ошибаюсь, много лет спустя я слышал эту песню в разгромленном войной Мостаре), сразу, без перехода, запел о Георгии Карагеоргии[99], который, как сокол, слетал с гор и громил оккупантов, и о том, что восстание под его руководством продолжалось несколько долгих лет, пока повстанцев не утопили в море крови проклятые турки. Слушая печальный финал первого куплета, в котором Георгий Карагеоргий вынужденно бежит в Вену, я смотрел на лица будущих апостолов — потные и возбужденные, отмеченные тенью меланхолии: заканчивалась их молодость, заканчивалась бесповоротно.
Когда в костеле Святого Иоанна собрались приглашенные на вернисаж, Антония Бердо уже года два или три не было в живых. Он умер в Александрии, где читал лекции в местном университете. Выбранский не приехал из Швейцарии: якобы — как он написал Матеушу — его там удерживают безотлагательные дела. Врал, конечно. После развода с пани Зофьей, потеряв в результате больше половины своего состояния, он тихо и спокойно жил в Цюрихе с бывшей горничной отеля «Адлер»: от былого размаха остались разве что воспоминания. Следы Семашко затерялись где-то в Тибете, то ли в Бирме, куда он отправился с собственным «Паломничеством Правды». Кажется, он принял монашество и вступил в один из тамошних монастырей, но слухи эти, ничем не подтвержденные, похоже, были высосаны из пальца. Доктор Левада честно признался, что не хочет тратить отпуск, который намерен провести вместе с семьей и не обязательно на родине. Он уже довольно давно работал в дублинской клинике; у них с рыжеволосой красавицей Анной были две дочки-близняшки. Их фотографии Левада прислал Матеушу по электронной почте.
Я с нетерпением ждал вернисажа. Поскольку судьба этих людей в определенном смысле завершена, а сами они здесь не появятся, я рассчитывал на некое déjà vu. Вспомнить голоса и речи своих друзей в СПАТИФе или на фотосессии было нетрудно, но ведь мне предстояло увидеть их на огромном холсте, уже навсегда запечатленными в ином качестве. Впрочем, как оказалось, не навсегда.
Едва зажегся свет и глазам собравшихся предстала вечеря Матеуша, в задних рядах толпы поднялась непонятная суматоха. Двенадцать выстроившихся клином парней пробивались вперед. Бесцеремонно, решительно, расталкивая соседей. Как позже показало расследование, они приехали на взятом напрокат микроавтобусе и вошли в костел со стороны хоров — этот вход тогда не использовался, иначе бы их, вероятно, задержали. На всех были пелерины, на ногах — ласты; наголо обритые головы выкрашены в розовый цвет. Расступающаяся перед ними толпа, по-видимому, решила, что это забавный перформанс, — в конце концов, в нашем городе и не такое видали. На полпути к картине они начали громко скандировать: «Мы тоже художники! Мы тоже апостолы!» Дальше события развивались молниеносно. Молодчики сбросили пелерины и одним заученным движением натянули на голову противогазы. (Таких персонажей я видел когда-то в театре Шайны[100], кажется, в «Реплике».) На спинах у них были подвешены, скрытые раньше пелеринами, баллоны с насосами. Двенадцать струй химикалий брызнули на холст Матеуша. Тут только их попытались задержать — безуспешно. Двум нерасторопным охранникам был дан отпор, но им на подмогу бросились несколько горячих мужчин из публики. Подоспевшим чуть погодя полицейским особо трудиться не понадобилось: авангардики, поняв, что в целом свою задачу выполнили, сдались без сопротивления. У нескольких человек одежда была прожжена химикалиями. К счастью, брызги не попали никому в лицо. Все происходящее было заснято двумя скрытыми камерами; хеппенинг принес авангардикам неслыханный успех: их вариант Тайной вечери был с восторгом встречен на биеннале в Венеции — там они получили серебряную медаль, а затем и первую премию на Берлинском фестивале авангардного искусства. И еще награду на фестивале Open Art of World, где участвовали в выставке «Стирание границ». Матеуша с инфарктом «скорая» увезла в больницу. А у меня в голове, когда уже все закончилось и я выходил из костела, звучали голос Милана и слова второго куплета его баллады: о том, как следующее, уже успешное восстание возглавил Милош Обренович и как в результате сделанных Турцией уступок он стал князем Сербии, что вызвало страшную ярость вождя предыдущего восстания, Георгия Карагеоргия, и тот втайне прибыл на родину, чтобы свергнуть Обреновича, но был его людьми схвачен и убит; тогда приверженцы и родственники Карагеоргия поклялись мстить Обреновичам — до последнего дня, до конца света.
На следующий день в одной из газет было напечатано интервью с Инженером — вдохновителем акции на вернисаже. Он сказан: «Молодые люди будут наказаны, они заплатят штраф, но нужно их понять — ведь налицо борьба истинного, современного искусства с китчем».
Читатель так и не узнал, чем обезображены лица Бердо, Семашко, Выбранского, Левады и восьми остальных апостолов. Завязавшаяся дискуссия была ловко направлена в русло академического спора: что является, а что не является искусством. Ксендз Кшиштоф Неналтовский из костела Святого Иоанна спас несколько небольших фрагментов холста — у него до сих пор хранится лицо Христа с выжженным глазом и дыркой в щеке. Bon mot[101], пущенное в обиход критикессой Яниной Шидляк, — мол, благодаря акции авангардиков наш город остался в неведении, каков нынче Иуда, — немедленно, к радости журналистов, облетело все редакции. На стене Академии, под окном мастерской Матеуш а, кто-то прилепил репродукцию «Тайной вечери» Леонардо, пририсовав апостолам по банке кока-колы в руке. В телестудию был приглашен психолог доктор Ванько, который возмущался слишком суровым наказанием авангардиков — на них наложили штрафы от пятисот до тысячи злотых. Зузанна Вятрак, бывшая солистка пантомимы, перед камерами заявила: раз нам хотели показать китч, то и потеря невелика. В таком изысканном духе обсуждение продолжалось несколько дней, затем культурная жизнь нашего города вернулась в свою колею: Инженер поместил в Музей новейшего искусства еще четыре новых куба с воздухом, запаянным в Буэнос-Айресе, Глазго, Влощовой[102] и городе Икс, что вызвало в среде знатоков дискуссию на тему анонимности жизни в современном метрополисе. Художник Хальман выставил на запасной железнодорожной ветке вагон-ресторан коммунистических времен: в меню были бигос, жареные колбаски и лимонад.
Ты полагаешь, что если б мы хотя бы смутно предвидели такой оборот событий, то еще тогда, в СПАТИФе, отговорили Матеуша от его намерения? Или впоследствии никто из нас не пришел бы на фотосессию? Странная точка зрения: по-твоему, понимая, каковы будут результаты наших действий, следует заранее от большинства из них отказываться — как в пустяковых, так и в серьезных случаях? Сейчас, кстати, речь идет не о пустяке, а об искусстве! Да надо ли это объяснять тебе, художнице, вдобавок живущей в городе, где Дэмьен Хёрст[103] выставил несколько забитых окурками пепельниц, кружки из-под кофе, старые газеты и грязную палитру, оцененные в пару сотен тысяч долларов, а уборщик Эммануэль Асаре на следующий день отправил все это на помойку, не подозревая, что уничтожает творение искусства? Награду Тёрнера — да, самого Тёрнера — получил некий тип, который в пустом зале попеременно зажигал и гасил свет. Почему ты не делаешь ничего подобного? По тем же причинам, что и Матеуш. Между тем авангардики уже давно вынесли нам приговор: мы — как и живопись — demodé, passé[104]. Мол, мир пошел в другую сторону, а мы ведем себя так, будто живем на Марсе. Разве я не прав? Что бы ты ни нарисовала, Инженер, госпожа Шидляк или господин Вятрак обзовут это китчем. Ты резонно спрашиваешь: откуда такой апломб, такая агрессия? Вопрос этот — возможно, один из важнейших — тем не менее бессмыслен; как бы на него ни ответить, сути дела это не изменит: право выносить суждения сегодня у тех, кто способен навязать свою власть обществу и ее удерживать. Так-то. А сейчас я еще на минуту вернусь в СПАТИФ, чтобы завершить тему.