Анатолий Афанасьев - Привет, Афиноген
Викентий изволил повернуться к отцу лицом, и оттуда, с этого бледного лица, где каждая черточка, каждое пятнышко были дороги Карнаухову, пролилась на него отвратительная ненависть, какую уже видел он недавно, у себя дома, когда они случайно столкнулись у ванной. Обруч, на минуту разомкнувшийся, с новой силой впился в его грудь.
– Пай предложить? – вяло и похоже в каком–то забытьи произнес Викентий. – Законы советские. А мне, отец, наплевать на твои законы. Я хочу жить, как хочу. Богато, дерзко хочу жить. Запомни, отец – меня серая жизнь убила, которую ты мне предложил. Ты – виноват! Нет, я не преступник, и золото это не мое. Года два, больше мне не дадут. Пускай, отсижу! Но я уже не вернусь домой. Мне бы раньше догадаться. Тридцать лет – как одна минутка. Утро, похожее на вечер, вечер – на день. Пропащие вы все, отец, все люди. Вы не живете. И я заодно с вами в одной упряжке тоже не жил.
– Как же надо жить, сынок?
– Свободно, смело, дерзко!
– Воровать, что ли? Грабить?
– А хотя бы и грабить… У меня смелости не хватило, твоя рабская кровь во мне течет, она подвела. За это я себя презираю, а тебя – ненавижу.
«Проглядел, – подумал Карнаухов. – проглядел сына. Когда же это?»
– Рабская кровь, говоришь? Нет, Кеша, в нас течет вольная, святая кровь… Ты ведь один хочешь красиво жить, а такие люди, как я, для общей вольной жизни старались, о себе не очень горевали. Ты вот золотишко спер, собирался, видно, какой–то свой личный мелкий праздник справить, а серые, как ты считаешь, люди, планету, как шарик, крутнули и поставили с ног на голову. Ты сын мой, но я и тебе скажу. Попадись ты мне такой, с такими соплями в другом месте, где общая судьба решалась, я бы не задумался, как с тобой рас* порядиться. Ненависть твоя мне не страшна, потому что ты мезгляк и пустышка… Еще послушай. Оттого, что ты вырос таким и открылся мне таким, мой сын, оттого, что мне привелось такие слова тебе говорить, я, возможно, вскоре помру от горя, но того стремления и смысла, какой есть во мне, и есть, горит огнем, в других близких и дорогих мне людях, – это не поколеблет. – Карнаухов подумал в тишине и добавил: – Я не отказываюсь от тебя, Кеша, не жди. Думаю, мы еще впоследствии поймем друг друга.
Викентий в ошеломлении, с внезапным пенистым страхом глядел в незнакомые грозные глаза отца, дрожь его передернула.
– Пускай, – прохрипел он, – может быть, ты прав. С мамой как–нибудь помягче, папа, единственно прошу.
– Да уж…
В дверь заглянул нетерпеливый лейтенант.
– Беседуете?
– Побеседовали. Спасибо!
Карнаухов резко пошел к выходу. Лейтенант пропустил его и тут же захлопнул за ним дверь, остался в комнате с его сыном, с его слабым хрупким мальчиком. В коридоре поджидал Карнаухова начальник милиции Голобородько.
– Ну как?
На лице капитана дружеская озабоченность.
– Он мелкая сошка. Кто–то посолиднее за ним есть. Подставили Викентия.
– Понятное дело. Как же ты, товарищ Карнаухов, так ушами хлопал, а? Отец! Где ж ты был, пока сынок преступные планы лелеял?
Карнаухов насупился.
– А как же ты, начальник Голобородько, до седых волос в капитанах ходишь? Почему тебе майора не дадут? Не знаешь? А я вот знаю. Много лишних слов говоришь, капитан. Необязательных вовсе слов. Хитрости в тебе невпроворот. Побереги свою хитрость для мальчишек. – Николай Егорович показал рукой туда, где остался его сын. Голобородько спустился с ним на первый этаж, проводил до дверей, с порожка окликнул:
– Слышь, Карнаухов! Образование у меня маленькое – четыре класса. Образование по нашим временам никакое. Поэтому майора не дают, понял? На пенсию буду уходить – дадут. Я надеюсь!
Карнаухов забыл авоську с банкой в комнате следователя, спохватился перед самым своим домом. Воспоминание о забытой банке оказалось последним черным штрихом в его настроении. Ощущение полной и абсолютной безысходности навалилось на него, подобно рвоте. Войдя в свой подъезд, он приблизился к стене и пободал ее, сминая и пачкая короткий ежик волос. На кухне Егорка с матерью гоняли чай.
– Квасу твоего заждались, – крикнула Катерина. – Чай стали пить, не дождавшись.
Егор вышел встретить отца.
– Ты чего, папа?
Николай Егорович, с трудом нагнувшись, расшнуровывал ботинки:
– Ничего, – сказал он, – сердце побаливает. Пойду прилягу, пожалуй.
Не взглянув на сына, отпихнув ногой суетящегося Балкана, он тяжело протопал коридором в спальню, не зажигая свет и не раздеваясь, повалился на кровать.
Через некоторое время вошла Катя.
– Не включай свет, – услышала она голос мужа, резкий и властный, такой, которого побаивалась в молодости, но давно забыла. – Ступай, я скоро приду чай пить. Отдохну немного, не мешай.
Катя послушно притворила дверь.
Он лежал в темноте с открытыми глазами. Стыд, приглушаемый резью в груди, терзал его. Стыд за свое поведение в милиции, за разговор с Викентием, который только по его недосмотру попал в беду. Сейчас он не представлял, как соберется с силами и выйдет из спальни, как завтра окажется в институте, что будет говорить жене и Егору. Во всем организме происходило что–то неладное: он будто вырвался из–под контроля и начал функционировать самостоятельно. При вздохе в носу пощелкивал какой–то посторонний клапан, которого прежде там никогда не было. Карнаухов попытался избавиться от этого нового металлического звука в ноздре, но не сумел определить, каким образом и откуда он возникает. Левая рука, положенная им на грудь, вдруг раза два непроизвольно подскочила и пальцы на ней конвульсивно сжались. В ушах стоял ровный тугой гул, словно там заработала на полную мощность трансформаторная подстанция. Карнаухов с детским беспомощным любопытством со стороны подсматривал за этими явлениями, они несколько отвлекли его от мыслей о сыне.
Зашуршала дверь, и со света в комнату втиснулся Егор.
– Папа, тебе не очень плохо, ты в состоянии выслушать меня?
– Да, сынок.
– Может быть, ты огорчишься – я собираюсь скоро уехать.
– Куда уехать?
– На стройку. В комитете комсомола нам обещали путевки. Может быть, на Байкал махнем.
Карнаухов не поинтересовался, кому это «нам».
– А как' же институт? Экзамены скоро.
– Папа, я знал, что ты это спросишь. Вообще, если ты захочешь, я останусь. Правда! Если я тебе нужен… Но самому мне надо уехать. Не хочу объяснять почему-^ поверь так. Надо!
•– Все–таки я бы предпочел объяснения.
– Хорошо. Попытаюсь, папа. В жизни нормального человека наступает момент, когда он должен остановиться и осознать себя, а не лететь сломя голову, куда его толкают, пусть даже люди, желающие ему добра. Инерция – закон физики. Для человека он не годится. Я хочу остановиться и подумать. Я понимаю, что это звучит тривиально, но других объяснений у меня нет.
В бесконечной тошнотворной усталости, которая накатывала на него со всех сторон, как океан накатывает на деревянную лодку, Карнаухов различил узенький просвет. Радуясь, что еще остался этот просвет, он возразил.
– Для того чтобы остановиться, необязательно уезжать. Езда – как раз новое движение.
– Да, верно. Но обязательно надо остаться одному. Дома это невозможно. Я не верю, что истина рождается в спорах. В словах и суете она ломает себе крылья и покрывается грязью сомнений. Истину ищут в полном одиночестве, папа. Я хочу осознать этот мир без подсказки.
– Подсказчики найдутся где угодно.
– Ты же понимаешь, что я имею в виду. Я имею в виду близких людей, которым не могу не верить.
Карнаухов перестал улавливать смысл разговора.
– Хорошо, Егор. Я подумаю о том, что ты сказал. Дай мне, пожалуйста, время. Немного времени. Видимо, и мне полезно, как ты говоришь, остановиться.
Егор неслышно покинул комнату. «Время, – подумал Николай Егорович. – Его запас иссякает. Как легкомысленно я его растратил. На что? Нет, было на что, конечно, было. И однако, какая короткая оказалась жизнь. Подходит срок прощаться, а я не имею права уйти. Бессовестно было бы сейчас уйти.
Надо продержаться. Сын сказал, что наступает момент, когда необходимо остановиться. Останавливался ли я когда–нибудь? Нет, не помню. Где там? Другие останавливали – это да. Бывало. А по собственной воле – где там. Вот она и мелькнула, жизнь, как вспышка. Напрасно, выходит, не останавливался… Но еще ведь не поздно, не может так быть, чтобы поздно. Я все поправлю, только отдохну немного. Только полежу часик–другой, а потом встану…»
6
– Почему меня не перевязывают? – спросил Афи– ноген у хохотушки Люды, палатной медсестры.
– Как же, перевяжут они, – ответил за Люду Ки– сунов, сосед. – Они на нашем брате бинты экономят, а также лекарства. Я сколько просил – достаньте мне коргармон, заплачу даже из своих. Нет, пичкают разной дрянью.
Люда возмутилась:
– Не стыдно вам, Вагран Осипович. Какие есть лекарства, такие врач и прописывает.