Сергей Саканский - Когда приходит Андж
Редкие изнурительные поцелуи, продолжение романа о ее столь несчастной любви, трактат о способах ухода из жизни, похотливое пожирание мороженого, бледноголубая кожа, жалость к себе, к своей девушке, — Стаканский знал, что с окончательным проявлением Анжелы, выполнив свою связующую роль, эта мучительная Лера исчезнет навсегда, что, впрочем, весьма легко сделать — стоит только заменить одну букву ее имени…
Однажды на исходе зимы выпал обильный снег, всем своим видом говорящий, что он последний в этом году. Стаканский вышел из метро и двинулся в общагу пешком, через парк. Вдруг с боковой тропинки свернули чьи-то следы. Нога была маленькой и узкой, отпечатки чуть припорошены. Стаканский присел на корточки и прищурился на след, уже начинавший оплывать: шаг несомненно принадлежал длинноногой и гибкой женщине, так как оси следов расходились под острым углом. Женщина ступала осторожно, высоко поднимая ноги: ее каблук лишь слегка чиркал по нетронутому, прежде чем запечатлеть глубокий турецкий полумесяц.
Стаканский пошел по следам, наступая на каждый отпечаток, обезличивая его. Одета она была в длинное платье или пальто, да, скорее, именно длинная юбка из-под узкого пальто оставляла на белом шелке такой нежный шлейф со стоящими на попа снежинками… Вдруг на снегу показалось алое пятнышко, потом еще, покрупнее, потом, через каждые шесть шагов регулярно повторялась капелька крови. За поворотом появился скомканный окровавленный платок, потом перчатка, стоящая указательным пальцем вверх, Стаканский подобрал и то и другое. В воздухе дважды пахнуло розовыми духами и кровью, внезапно следы, ставшие уже совсем теплыми, четкими, как бы предлагая печатать гипсовые слепки, оборвались. Стаканский растерянно оглянулся и увидел — в снегу под елкой сидящую, ухватившую себя за носки сапожек — Майю.
— Не пойму, что случилось, я, кажется, грохнулась, — весело сказала она, протягивая руку. Стаканский помог ей подняться, проверяя на ощупь ее реальность.
Та же, только старше. Те же насмешливые, никогда не поцелующие губы, глаза, вечно высматривающие что-нибудь вкусненькое на столе, и Nevermore, с детства запавший в душу, будто ты сам написал эту новаторскую поэму.
— Не может быть, — спохватился Стаканский, осознав невозможность ситуации. — Как ты здесь оказалась?
— Наверно, оттуда, — ответила она, прищурившись на верхушку сосны… — Стреляли, — тем временем произнес за спиной невозмутимый Саид.
Некоторое время они шли молча, Стаканский разглядывал замысловатые узлы ее бордового шарфа.
— А ты узнаешь меня? — спросил он, понимая, что попал в гораздо большее завихрение реальности, чем случайная встреча двух старых знакомых.
— Конечно, — сказала Майя. — Ты учишься на пятом курсе, иногда прогуливаешь лабы, сидя на подоконнике, ешь сникерс и болтаешь ногами.
И, чтобы вполне развеять сомнения, бойко представилась:
— Анжела.
Вот так они, наконец, и встретились, слишком банально для романа, слишком неправдоподобно для жизни, где-то посередине, на исходе зимней агонии, когда в воздухе доминирует сырость и могильный червяк уже поет в подвалах старых домов…
Они шли темнобелой аллеей, вечерело, они еще не знали, какую драму им предстоит разыграть в недалеком будущем… Кто и по какому праву делает с нами все это? С интересом, играя глазами, как ребенок над коробкой, где ворочается жук? С равнодушным отвращением? Никак?
Стаканский вдруг почувствовал восхитительную свободу действий и слов, это именно те глаза, подумал он, не отдавая себе отчета, что попался на игре звуков…
А если бы Анжелу звали, скажем, Наташа — тот же приятный стук колес с ударом посередине, то же страстное придыхание гласной — в этом случае, что же, надо было бы переписывать роман заново?
Поглядывая в эти голубые, совершенно чистые, словно у девушки не было затылка и в прорезях просвечивало небо (приходит на ум, несмотря на то, что шел снег, соответственно обеляя небеса) Стаканский спокойно рассказал ей историю о Майе, детской наркомании и раннем своем грехопадении, начиная с «Видишь ли, ее звали Майя, она была…» и кончая «Представь себе, нету больше на свете этой реки.»
Солнышко уже замелькало между деревьями, похожее на огромный мерцающий штабель из телевизоров. Дальнейшее обладало повышенной четкостью изображения, чем и отличалось от сна…
— 1471, — назвала Анжела номер своей комнаты, для конспирации предлагая Стаканскому миновать вахту розно, отчего у молодого человека заныло в паху, и прошла вперед, прелестно закручивая турникет легким движением ноги. Стаканский выждал несколько секунд и проделал то же. Дежурила как раз та омерзительного вида старуха, которая всегда пропускала его, не требуя документа в залог.
Он поднялся на четырнадцатый этаж, в пустом коридоре гудели испорченные люминесцентные лампы, дул мягкий внутренний ветер. Стаканский постучался в семьдесят первую комнату, ответа не последовало, тогда он крутнул ручку и вошел.
Анжела сидела в кресле к нему спиной, уже успев закрыть уши двумя лопухами, погрузившись в эгоистический стереомир. Стаканский присел на край стула и с интересом огляделся. Три кровати, согласно социальному рангу первокурсников, среди книг, между прочим, сборник Цветаевой, на стене неизвестно откуда добытая репродукция Сальвадора Дали, высокой печати прямо в глаза летящие пчелы-тигры. Анжела действительно оказалась женщиной его мечты… Он вслушивался, пытаясь определить природу комара, и «Флойды», жужжавшие в ее наушниках, вполне подтверждали эту мысль. Он сидел, щурясь от удовольствия, и только одна нелепая деталь чуть раздражала его: черная электрическая бритва, разложенная на тумбочке.
Вдруг, вероятно, услышав с обратной стороны Луны, как взгляд гостя гремит стаканами на столе, человек, сидевший в кресле, медленно повернул голову и смерил Стаканского строгим взглядом. Это был незнакомый студент, тучный грузин с гладковыбритыми сизыми щеками. Стаканский пошатнулся на стуле, сделав ладонями дрожащий жест, на тему «а черт меня знает».
— Анже Ламильник? — спросил грузин, выслушав путаные объяснения. — Это наверху, на семнадцатом этаже, прямо напротив Мэлора Сакварелидзе, моего лучшего друга, у него на двери нарисована земляника. Мэлор — это значит Маркс, Энгельс, Ленин, Октябрьская Революция. Подожди. Меня зовут Гиви. Ты хочешь вина?
Стаканский не мог устоять перед соблазном выпить в халяву. Для храбрости, решил он в свое оправдание… Он еще не понимал, какую мерзкую яму приготовила ему судьба.
Шторы на окне были густого цвета моренго, они преобразовали комнату в лучистый аквариумный мир, казалось, из-под кровати вот-вот вылетит рыба…
— Саперави, Цинандали, Васисубани? — предлагал Гиви, гремя в шкафу батареей бутылок. От такого количества Стаканский ошалел.
— Киндзмараули, Вакханали, Амонтильяди?
Через несколько минут они подружились, опрокидывая стакан за стаканом — охлажденное светлое, шамбрированное красное, Гиви научил Стаканского дегустировать, вытягивая губы трубочкой и цокая языком, Стаканский был совершенно счастлив, все больше набираясь храбрости, ему казалось, что стоит только войти к Анжеле, решительно ее обнять, нашарить выключатель на стене…
Он так распалился, что, кивнув на фотопортрет Сталина, выглядывавший из-за портьеры, весело спросил:
— А это тебе зачем, тир держишь?
— Что такое «тыр»? — спросил Гиви, улыбаясь.
По мере того как Стаканский объяснял, жестикулируя, Гиви все больше мрачнел, становясь каким-то репчатым, затем отставил стакан и крупно, профессионально ударил Стаканского в нос, мигом отскочив, чтобы тот не забрызгал его кровью. Стаканский, бывший всю жизнь трусливым на драку, зажал нос платком и пошел к двери, выписывая ногами синусоиды боли.
— Стой! — крикнул Гиви. — Я пошутил.
Он огромным прыжком нагнал Стаканского и ухватил за печень.
— Я больше не буду. Сталин мудак.
— Нет-нет! — затряс годовой Стаканский. — Я тороплюсь. Меня девушка ждет. Я хочу в туалет.
— В баночку пописяешь, — прошептал Гиви. Он часто задышал, отдирая пальцы Стаканского от дверной ручки, и Стаканский, наконец, все понял, что и придало ему сил вырваться в коридор.
— Подожди, дорогой… Свояк! — Гиви унижено шел за ним, хватая за полы. — Цоликаури, Эрети, Эякуляти!
Стаканский свернул на лестницу и побежал. Гиви неотступно следовал за ним, гнусаво канюча. Стаканский прогромыхал по ступеням, слыша за собой умоляющий шепот. Он был на две головы выше, этот Гиви, но из-за своей чудовищной полноты с трудом поспевал за ним. Стаканский толкнул тяжелую жестяную дверь и оказался в подвале – зеленоватым светом залитая лестница, ведущая глубоко в землю, была единственной возможной дорогой, и он бросился по ее скользким ступеням, пробив еще одну дверь, оказался в туннеле, где неровно горели разноцветные фонари и поблескивали рельсы. Огромная крыса скользнула меж ног, обдав его зловонным звериным теплом, Стаканский побежал по шпалам, задыхаясь, Гиви грузно двигался за ним… Стаканский, хоть и имел более длинные ноги, был менее вынослив, поэтому расстояние между ними медленно, терпеливо сокращалось. Они пробежали мертвую, слабо освещенную в этот ночной час станцию «Арбатская», в зоне «Площади революции», где горбатые скульптуры с мерзким скрипом шевелили конечностями, они шли шаткой спортивной ходьбой, а под «Курской» – ползли, цепляясь за мокрые стены и осклизлые кабели. Стаканский чувствовал, как Гиви дышит ему в шею, слезы лились из его глаз, вдруг он ясно ощутил себя спящим в собственной кровати: тикали часы и капала на кухне вода – голенький, в трусиках, в маечке – и нет никакого Гиви, но чем отчетливее было это видение, тем гаже было возвратиться в реальность, где Гиви, уже не дыша, но клокоча большим горлом, настиг его, повалил на шпалы и, стеная от наслаждения, изнасиловал.