Эдгар Доктороу - Всемирная Выставка
У матери такое поведение перед лицом болезни было не в обычае, она предпочитала тут же все вызнать и сразу принять решительные меры. Однако симптомы выражены были слабо, а я выглядел достаточно резвым, хотя и лежал в постели. Я рисовал, слушал радио, с раздражающей настырностью требовал то чаю, то бутерброд, то конфету, и мать последовала совету врача.
Еще пару дней спустя живот у меня по-прежнему болел, к тому же вздулся, как барабан. Я рано лег спать. Когда на следующее утро проснулся, живот больше не болел. С улыбкой я поведал об этом матери. Ей бросились в глаза мои горящие щеки.
— Не нравится мне твой вид, — сказала она. Потом вынула у меня градусник, поглядела и ахнула. На нем было сорок с половиной.
Выругавшись в адрес доктора Гросса, мать позвонила в Вестчестер тете Френсис. Как всякая преуспевающая дама, тетя Френсис знала множество специалистов. По ее повелению нам вскоре позвонил доктор Лондон, друг их семьи. Я слышал, как мать объясняет ему случившееся. Ко мне в комнату она возвратилась с очень встревоженным видом.
— Доктор Лондон практикует на Манхэттене, — сказала она. — Сейчас он пришлет к нам своего сотрудника, чей рабочий кабинет неподалеку. Он сказал, что тебе нельзя двигаться, надо лежать спокойно, подложив под колени подушку. — Еще не закончив говорить, она осторожно подсунула мне подушку. Лицо ее было бледно.
Вскоре приехал этот сотрудник. Его имени я не разобрал. Он напугал меня. В отличие от доктора Гросса он не был добродушным, говорил строго и смотрел без улыбки; он не тыкал меня дружески под ребро, как доктор Гросс, который то тут пощупает, то там, наоборот, он очень осторожно прикоснулся ко мне кончиками пальцев и, обеспокоенно нахмурившись, уставился на меня. На нем был темно-синий костюм в полоску и жилет. В волосах седина.
— Подозрения доктора Лондона подтвердились. Ребенка необходимо срочно госпитализировать, — сказал он матери.
Та приложила ладонь к щеке. Вместе они вышли из комнаты. Я очень обиделся, что они меня так бросили: речь-то ведь как-никак обо мне! Их голоса слышались из коридора.
Незнакомый доктор поговорил по телефону из передней, а потом обратился к матери, стоявшей за дверью моей комнаты.
— «Скорую» вызывать — только время потеряете. Берите такси. Везите его в клинику. Это на Западной Пятидесятой. Вот тут адрес. Доктор Лондон вас будет ждать.
Он объяснил матери, как надо меня нести, завернув в одеяло в полусидячем положении и чтобы как можно меньше было свободы движений. Потом он ушел.
Мать вызвала на помощь подругу Мэй.
— У него лопнул аппендикс, — сказала она.
Теперь я испугался, потому что в моем перечне самоохранительных мыслей лопнувший аппендикс не значился. Да и откуда ему там взяться, когда я не знал, что это такое! У меня кружилась голова. Страх ушел, и я рассердился. Новости! Боль пропала, и теперь они везут меня в больницу. Я решил в больницу не ехать. Свои жалобы я излагал матери, пока она переодевала меня в свежую пижаму и заворачивала в одеяло. Обращалась она со мной необычайно мягко, однако все мои слова пропускала мимо ушей.
К этому времени пришла Мэй, позвонила в дверь. Желтое такси «де-сото» стояло у тротуара перед домом. Мать понесла меня вниз с крыльца, а Мэй бросилась вперед открыть дверцу машины. К вящему моему унижению тут же присутствовала хозяйкина дочка, которую я ненавидел. Она стояла перед домом со школьными книжками в руках и смотрела. Конечно, ей все равно, что я чувствую, смотрит, смотрит — хоть бы из приличия пошла своей дорогой. Я сделал вид, что не замечаю ее, но внутри весь кипел от ярости на эту мерзкую крысу. Ну почему мне такое невезенье — чтобы у всех на глазах меня тащили таким вот образом, да и когда! — как раз в большую перемену, в то время как все ребята идут домой обедать. Теперь она знает. Расскажет своей мамаше. И все: о моем унижении станет известно всем и каждому.
Именно из-за этого я плакал в такси, а не потому, что давала себя знать болезнь.
— Тшш, — успокаивала меня мать. — Не волнуйся. Все будет хорошо. — Причем мне было заметно, что она в этом далеко не уверена. Машина мчалась быстро. Водитель то и дело нажимал на клаксон. Я знал, где мы едем: к югу, по Большой Магистрали. Я видел верхушки деревьев на разделительной полосе, сине-белые дорожные знаки, прикрепленные к фонарным столбам, видел верхние этажи многоквартирников. Я видел Бронкс вверх ногами. Потом мы въехали на Манхэттен по мосту у 138-й улицы. В машине пахло кожей от потрескавшейся обивки сидений. Я видел затылок водителя, его мятую фуражку. Слышалось тиканье счетчика, я пытался считать щелчки, выправляя по ним про себя свое чувство времени. Должно быть, я задремал. Мы уже неслись по Мэдисон-авеню, проехали 79-ю улицу — там дорога идет в гору, и я извернулся поглядеть в окно на трамваи и автобусы. Водитель бибикнул. Огибая Центральный парк, машина свернула к западной части Манхэттена.
Я обнаружил себя на каталке в больнице. Одеяла не было. Очень хотелось пить. Вывернув шею, я поискал глазами мать, но нигде ее не увидел. Меня везли по коридору, потолочные плафоны отсчитывали путь, как щелчки таксометра.
— Пить очень хочется, — сказал я. — Дайте, пожалуйста, воды.
Кто-то ответил: «Сейчас, подожди минутку, дадим тебе воды».
Потом я был в лифте, где несколько человек стояли надо мной, улыбались и говорили что-то утешительное. Никого из них я не знал. Я им не верил. Из лифта мы попали в какую-то темную комнату, там было много народу, люди маячили в темноте неясными тенями, а каталку со мной устанавливали то так, то сяк, и это движение туда-сюда отзывалось во мне тошнотой. Мне ужасно хотелось пить, я просил воды. Воды так и не дали, зато застегнули какие-то ремни у меня на одном запястье, на другом, на лодыжках и на груди.
Появился врач в белом колпаке и длинном белом фартуке, как у Ирвинга из рыбной лавки. Его лица мне видно не было — марлевая маска скрывала все, кроме глаз. Он что-то говорил, но повязка глушила голос. Врач был в резиновых перчатках. Тут до меня дошло: он говорит, что со мной все будет в порядке. Как же мне верить ему?! Я никак не могу повлиять на то, что со мной делают. Меня привязали. А когда говорю, что хочу пить, притворяются, будто не слышат.
Еще один врач в белом колпаке уселся поблизости от моей головы и сказал, что собирается положить мне на лицо маску и хочет, чтобы, когда он сделает это, я глубоко дышал.
— Маску поглядеть дайте, — сказал я. Он поднял надо мной не белую марлевую повязку, какая была на нем, а коническую резиновую штуковину черного цвета, сплюснутую с боков и узким концом присоединенную к трубе. Она больше была похожа на воздушный шар, чем на маску. Мне было совершенно ясно, что от нее лучше держаться подальше. Врач заметил на моем лице страх. Он протянул маску ко мне, одновременно отвернувшись и поворачивая колесо на какой-то машине, стоявшей рядом с ним и прежде мною не замеченной. Послышалось шипенье. У самого лица маска превратилась в правильный круг. Я понимал, что от нее не уклониться, но все-таки ворочал головой то в одну сторону, то в другую. Хотелось выиграть ну хоть секундочку, чтобы собраться.
— Ты просто дыши глубже, — сказал врач. — Считать умеешь? Начинай со ста и дыши, но считай в обратном порядке, покажи, как ты умеешь, девяносто девять, девяносто восемь, ну, давай, продолжай. — И он прижал мне к лицу маску.
Я замотал головой, дескать, нет! Пытался сказать ему, что мне пить хочется. Мне нужны были две вещи: стакан воды и секунда передышки, чтобы собраться, но говорить я не мог из-за этой ужасной резиновой маски, которую прижали мне к лицу и не отпускали. «Мне нечем дышать», — пытался я сказать ему. Какой-то холодный сладковатый ядовитый газ — и он хочет еще, чтобы я им дышал! Я пытался уговорить его прекратить это. Дайте же сказать! Я забился и почувствовал, как чьи-то руки меня держат. Куда бы я ни поворачивал голову, этот холодный сладковатый удушающий яд не отставал. Я вдыхал его и ничего не мог сделать, пытался задержать дыхание, но это было невозможно, и с каждым вдохом все больше пакостной сладости вливалось в мои легкие, удушало. Ком к горлу. Это не воздух. Холодный, пахнущий газойлевым шипеньем в погребе, он полнился отзвуками, гремел железной поступью, шипел, смыкались двери камеры, вдали слышался мой голос, звал меня из длинных каменных коридоров, дышать нечем. Я знал, что ни в коем случае не должен терять сознание. Я боролся. Мотал головой и не мог высвободиться.
И вот нахлынула круговерть цветного огня, вращающаяся, словно гигантский маховик, мельтешащая с такой быстротой, что, казалось, издает стон. Потом свет расслоился, ринулся на меня, впиваясь в меня иглами, пролетая мимо красными и желтыми жалами, вот голова наполнилась ревом, и он в ней запульсировал. Вдруг из сердцевины огненной круговерти сквозь воющий рев — хлоп! — выскочил утенок Дональд Дак и замаячил, что-то говоря, но клюв его издавал только щелчки, потом передо мной появился Микки Маус, стал корчить страшные рожи и тоже заревел, защелкал, и оба они хохотали надо мной, грозили кулаками и скалили зубы. И я уже ничего не мог поделать, я дышал этим ужасным газом в каком-то кафельном бассейне или коридоре, стены которого то сходились ко мне, то расходились. Я провалился сквозь статью в моей «Иллюстрированной энциклопедии Комптона», статья была про море, и всяческие подводные существа хохотали мне в уши, смех дробно бился, будто стук компрессора, и я не мог прекратить дышать, хоть и знал, что дышу машиной. Пахло холодом, шипенье стало затихать. Я ощущал себя будто в глубинах моря, плыл, вдыхая каким-то образом этот воздух — единственное, что было мне оставлено для дыхания в холодной пучине. И тут — настолько явственно, что я даже вскрикнул, — я почувствовал, что меня режут, почувствовал, как нож входит мне в живот и режет его сверху вниз. Я попытался им сказать, чтоб прекратили, но в рот с сипеньем полилась вода, и я увидел, как меня несет, несет куда-то, а они резали и резали, я все пытался крикнуть, но не получалось, слезы распирали мне горло, будто само горе стояло в нем, я почувствовал такое отчаяние, такой ужас смерти, что сдался, поплыл по течению. И меня унесло прочь.