Денис Драгунский - Архитектор и монах.
— Ее фамилия была Седова, — зачем-то сказал митрополит Иосиф. — Она носила девичью фамилию.
— Неважно, — сказал Клопфер. — Важно совсем другое. А кто-то другой видел эту комнату с противоположной стороны! Из окна! И с того места, откуда он глядел, ему, конечно же, показалось, что лампа стоит справа. Так оно и было — с его точки зрения. Остается только понять, кто же это был, — захохотал он. — Кто был этот загадочный ночной созерцатель? Пока скажем именно так — созерцатель. А далее остается понять, почему в вашем мозгу, о мой святой отец, вдруг возникла эта картина, вид комнаты со стороны окна! Почему? — он сильно разволновался.
— Минутку, — сказал митрополит Иосиф. — Погодите. Вы очень громко кричите. Вы увлеклись. Но покажите мне, где это написано. Насчет «лампа слева, лампа справа».
— Да вот же! — Клопфер нагнулся над столом, перелистал блокнот, нашел нужную страничку. — Вот, вот! Смотрите: «Лампа стояла не слева на столе, как она говорила, а справа».
— Где?
— Вот! — Клопфер тыкал пальцем в строку. — Да, и еще. В вашем рассказе была странная фраза. Вам казалось, что юный Гитлер «выполняет некий замысел». То есть наводит присутствующих на мысль, что убийца Троцкого сидит где-то далеко. То ли в Женеве, то ли в Кракове. Будто бы сам он этого не знает, но — но «разыгрывает, как по нотам». Что он разыгрывает? Какой замысел?
— Где? — повторил митрополит. — Неужели я такое сказал? Странно. Даже самому интересно стало. Где, в каком месте?
— Идите сюда, — позвал Клопфер, не отрываясь от своих записей. — Сейчас найду.
Митрополит Иосиф подошел к нему сзади.
Увидел круглую плешь Клопфера и его складчатый затылок.
На спинке стула висел его пиджак; был виден бумажник во внутреннем кармане. Подкладка была засалена; карман отвисал.
Потом вышел из номера, прикрыл за собой дверь.
Пошел по коридору. В руках у него был грязный кулинарный топорик. Он нес его в двух пальцах.
За первым же поворотом он наткнулся на официанта.
— Вот! Наконец-то! — сказал митрополит Иосиф. — Тебя-то мне и надо! Ни одного человека в ресторане и на кухне. Звоню, кричу, никого нет, безобразие.
— К вашим услугам, ваше преосвященство, — сказал официант.
Митрополит оглядел его. Это был паренек лет шестнадцати, явно южных кровей, с бархатистой смуглой кожей, большими черными глазами и курчавыми блестящими волосами.
— Как тебя зовут? — сказал митрополит, медленно и нарочито порочно скользя глазами по его худой стройной фигурке, по тонкой талии и тугим ляжкам, затянутым в узкие брюки с шелковым галуном. — Как зовут тебя, дитя мое?
— Рамон, — сказал мальчик и в ответ так же порочно на один миг заглянул в глаза старику, повел плечами, переступил с ноги на ногу. — Рамон Фернандес, ваше преосвященство.
— Какое приятное имя! — сказал митрополит, ни чуточки не удивившись. — Послушай, Рамон, — он приобнял его за плечо и заговорил тише. — В номере сорок два тебя дожидается некий господин.
— Меня? — мальчишка поднял брови и, казалось, взбрыкнул ногами.
— Не тебя персонально, а официанта. Ты что-то дурное подумал? Грех, грех!
— Нет, ваше преосвященство! — блудливо улыбнулся тот. — Ох, а что это у вас?
Он показал на топорик в руках у митрополита.
— Ах, да! — сказал митрополит. — Эта штука тут валялась на полу. Должно быть, ваш повар обронил. Баранину он рубил, что ли? Фу! Держи. — Мальчишка-официант взял топорик. — Отнесешь на кухню, вернешь повару. Но сначала пойди в номер сорок два и прими заказ у этого господина. Он, наверное, закажет чай с бутербродами. А может, попросит чего-то более основательного. Иди, Рамон Фернандес, иди.
Мальчишка двинулся по коридору.
— Стой! Погоди!
Мальчишка остановился.
Митрополит протянул ему несколько купюр.
— Господин сделает заказ — а платить буду я.
Мальчишка взглянул вопросительно и даже отчасти испуганно, потому что митрополит держал банкноты рукой, обернутой в полог своего одеяния.
— Мой священный сан не позволяет прикасаться к деньгам… — усмехнувшись, объяснил митрополит. — Так что приходится выкручиваться, дитя мое… Тут хватит.
— Тут даже слишком много! — официант взял деньги и сунул в карман левой рукой, потому что в правой у него был кулинарный топорик.
— Принесешь сдачу. И немножко оставишь себе. В меру. По чести. Ты ведь честный мальчик, а? Иди. Вон дверь. Там открыто. А я сейчас вернусь.
Удостоверившись, что официант с кулинарным топориком в руке скрылся за высокой двустворчатой дверью, он быстро пошел к лестнице.
Между третьим и вторым этажом он услышал сверху крик, смягченный расстоянием и заглушенный плюшевыми портьерами, но отчетливый и тонкий: «Полиция! Полиция!»
Между первым и вторым этажом уже ничего не было слышно.
Он прошел мимо портье, вышел и тут же сел в вагон трамвая.
Сойдя с трамвая, пересел на пригородный поезд.
С пригородного поезда — на фуникулер.
Он шагал по горной тропе, держа в правой руке ледоруб, карабкаясь все выше, к снежным вершинам, к солнцу, к Богу, не оглядываясь на этот город и вообще на землю.
Но на самом деле все это ему привиделось в течение секунды, когда он увидел на цинковом столе грязный от крови кулинарный топор.
— Эй, кто-нибудь! — крикнул он.
— К вашим услугам, — отозвалась немолодая официантка, выйдя из-за огромного посудного шкафа.
— Два чая и четыре бутерброда в сорок второй, — сказал митрополит Иосиф. — У меня гость. Два бутерброда с колбасой, два — с огурцами. С огурцами — это мне.
— Все понятно, все понятно, ваше преосвященство! — поклонилась она.
— Спасибо, госпожа… госпожа Мюллер? — сказал он.
— Браун, — поправила она. — Ева Браун.
У нее были крашеная челка и густо намазанные ресницы, загнутые кверху и книзу. Глазки-звездочки.
— Спасибо, госпожа Браун, — сказал митрополит.
Она повернулась идти прочь, и он спросил, глядя в ее треугольную спину — широковатые плечи, которые казались еще шире из-за рюшей крахмального фартука, и довольно тонкая талия над круглой и плоской задницей — спросил, не работала ли она в тридцать восьмом году в Мюнхене, в квартирном бюро, и не помнит ли она некоего господина Гитлера, архитектора из Вены. Она, не поворачиваясь, ответила, что да, помнит такого.
— Но в чем, собственно, дело?
— Он великий человек, знайте это, — сказал митрополит полушепотом. — Он написал книгу, за одно чтение которой людей арестовывают, и они исчезают в лагерях. Сегодня арестовали его. Он тоже исчезнет. Власть все сделает для того, чтобы его забыли. Боюсь, что им это удастся… Но мы… Но вы… Но вам…
— Мне все равно, — перебила она, так и не обернувшись. — Меня тошнит от всего этого.
Она исчезла за дверью.
Митрополит Иосиф понял, что ему надо отдохнуть, и вообще пора на покой. Что он вернется в Россию и сразу же попросит обер-прокурора Святейшего Синода об отставке.
Так что фраза «история попала в газеты» — это слишком сильно сказано. С формальной точки зрения верно, а по существу пшик, потому что никто более об этом не вспоминал. Архитектор Адольф Гитлер тоже пропал, как будто его и не было вовсе. Какой-то заговор молчания. Наверно, из-за книги «Моя борьба», которую митрополит хотел прочитать, да так и не смог. Не достал.
Венский дачный стиль остался анонимным.
Вилла «Шеферхунд» сгорела.
Митрополит Иосиф тоже умер незаметно, хотя о его смерти было сообщено в «Русском церковном вестнике» и даже в правительственных «Известиях». Но в России его смерть никого не заинтересовала, потому что как раз в этот день скончался великий композитор Прокофьев.
Это была большая утрата для русской, да и для всей мировой культуры. Соболезнования посылали не только музыканты, художники и писатели, но и главы государств: английская королева, американский президент, шах Ирана и многие, многие другие. Канцлер Тельман тоже прислал телеграмму. Несмотря на то, что Прокофьев был автором националистической, а на самом деле антинемецкой кантаты «Александр Невский». Но канцлер Тельман был выше этого. Тем более что это все было давно, еще до войны, а теперь Россия уже сто раз покаялась за все агрессии и репрессии. Ничего. Что было, то прошло.
А митрополит Иосиф предсмертными часами вспоминал свою странную жизнь. Грузию, Сибирь, Польшу, Австрию, Россию. Подполье, эмиграцию, монастырь. Какой страшный век, какие громадные революции и войны! Какая бессмысленная жестокость, — думал он, — сказал бы «звериная жестокость», но никакой зверь не бывает так яростен и подл. «Сынове человечестии, зубы их оружия и стрелы, и язык их меч остр». Зачем убили царя и его семью? Зачем столько народу пересажал и поубивал Тельман? А русско-немецкая война! Только солдат погибло восемь миллионов человек, а мирных жителей — страшно себе представить. А судьба евреев? Три миллиона насильственно ассимилированных, полтора миллиона переселенных, и еще сто пятьдесят шесть тысяч восемьсот шесть, погибших в резню сорок четвертого года… Ужасный, кровавый, бесстыдный, циничный и злобный век.