Аксель Сандемусе - Былое — это сон
Господи, разумеется, содержать Гюллан должен был я, и цель Сусанны состояла не в том, чтобы принять на себя ответственность, а в том, чтобы всадить нож Гюннеру в сердце. Но хотел бы я посмотреть на того человека, который бы не поверил Сусанне, по крайней мере, вначале.
Мы долго сидели по вечерам. Гюллан и Трюггве уже спали. В доме не было электричества, мы зажигали свечи, я так и вижу ее и бутылку в маленьком освещенном пространстве — женщина, которая стала моей судьбой, когда я был уже стар. Под хмельком она бывала неотразимой, что-то болезненное в ее лице вдруг исчезало, оно становилось живым и теплым. Она была незаурядной личностью, умела отдавать все, как никто, но она должна была отдать все — одному. На других у нее не оставалось ни капли даже дружеских чувств. Странная женщина. Стоило появиться постороннему, как она робела и пугалась. И предпочитала отсидеться на кухне или лихорадочно придумывала предлог, чтобы улизнуть из дому. Насколько счастливой и уверенной в себе она бывала наедине, настолько беспомощной становилась в присутствии трех или четырех человек. Я радовался, что в Америке живу уединенно, — если б она приехала сюда, у нас возникли бы большие трудности, будь у меня широкий круг друзей.
Я ни с кем не беседовал так откровенно, как с ней. Сусанна дала мне разрядку, в которой я давно нуждался и которой никогда не имел. Я открыл ей больше, чем кому бы то ни было. Вскоре, правда, на меня напало сомнение, — ведь точно так же было у нее и с Гюннером, и никто на свете не был ей предан, как он. Очень медленно мне стало открываться, что и меня может постичь его участь. О таких вещах забавно слушать, пока они не имеют к тебе отношения. Всех наших знакомых она умела охарактеризовать правдиво, но ядовито и зло.
Я понимал, что у Сусанны не могло быть друзей, никто не хотел с нею связываться. Но когда мы оставались вдвоем, ей не было равных. С нею ко мне возвращалась молодость. Она подарила мне самые счастливые минуты. Рискуя оскорбить весь мой народ, я должен сказать, что во всех своих крайностях она была чересчур норвежкой, как сказал бы фотограф, передержанной норвежкой. Середины для нее не существовало.
С Сусанной я обрел покой, за который дорого заплатил. В те дни горе, связанное с Мэри Брук, почти стерлось. Я позабыл все. Лишь Трюггве, этот погасший Гюннер Гюннерсен, и маленькая дочка Сусанны постоянно возвращали меня к действительности. Я невольно опускал глаза, когда Гюллан смотрела на меня.
И опять, стоило мне назвать Мэри Брук, как я углубился в воспоминания. Я понимаю, ты, наверно, думаешь: почему же он утверждает, что любил только Агнес и Сусанну?
Да, только их. У меня были очень близкие отношения с Мэри Брук, танцовщицей Эльзи Вренн, но она была для меня скорее товарищем, чем любимой, очень близким другом, — и ты должен либо понять это, либо уж принять на веру.
Выставляя себя напоказ, Мэри словно лишилась пола, она очень страдала от этого, и мне хотелось ей помочь. У секса — свои законы, нагота должна быть звеном единого целого и притом только в интимной ситуации. Природа отомстила за себя.
Мое отношение к Мэри было не влюбленностью, а чем-то совсем иным, это было какое-то совершенно иное чувство, я не могу его объяснить.
Бездомность и пансионы — вот самое страшное, что осталось у меня в памяти о первых годах жизни в Штатах, одиночество и сознание, что, живой или мертвый, ты всем одинаково безразличен. Я не был тогда состоятельным человеком, был обыкновенным нищим эмигрантом. Я не знал английского. Мне приходилось жить в самых дешевых пансионах, где человек становится мизантропом. До сих пор мне снятся кошмары, будто в каком-то пансионе меня переселяют из комнаты в комнату и все они одинаково грязные и холодные. Вслед мне смотрят мрачные лица, и я должен выдержать какой-то экзамен. Господи, как меня донимали глупые хозяйки, хотя, может, я просто чувствительнее других. Я много трудился, мне хотелось выбиться в люди, и выбился я, пожалуй, просто от страха на веки вечные остаться в когтях у этих дур. Однажды в пансионе в Миннеаполисе мне захотелось стать поджигателем и той же ночью спалить дом со всеми его обитателями. А пансионская мебель, эти столы и стулья, а подозрительная пища… Наверно, я просто неблагодарен, ведь именно в пансионе я дал себе слово разбогатеть. Любовь к собственному жилищу, к книгам, картинам, красивым вещам зародилась у меня в пансионах.
Я хотел заработать денег. Хотел обезопасить себя от людей. Мой первый эксперимент — разведение свиней, причем за корм я не платил. По профессии я кузнец и механик, но мне пришла в голову мысль разводить свиней, и я попытался ее осуществить. Я заключил договор с одной больницей и несколькими небольшими ресторанчиками и обязался освобождать их от пищевых отбросов. Дело пошло прекрасно, и первое время я неплохо зарабатывал, но потом за отбросы начали брать деньги. В конце концов больницы и рестораны стали сами наживаться на своих отбросах. Это было в 1913 году.
Я не лелеял надежды найти золото, а заниматься контрабандой и воровать не хотел. Голова у меня работала неплохо, и я перепробовал много разных вариантов, а потом решил поглубже вникнуть в ту область, которая была мне известна. Вот тут-то я кое-что и обнаружил. Людям, занятым самой разной работой, приходится пользоваться специальными инструментами, которые стоят довольно дорого, вот я и решил открыть фабрику, изготовляющую всевозможные инструменты. В те времена массовое производство инструментов казалось еще бессмысленным, однако я понимал, что, если дело пойдет на лад и я смогу производить дешевые инструменты, рынок сбыта у меня будет неограниченный — практически вся Америка.
Я уговорил один банк финансировать это предприятие, и он не раскаялся. Мы сняли сливки до того, как у нас появились серьезные конкуренты. Тогда мы снизили цены, но фабрика уже твердо стояла на ногах. С тех пор я жил в Сан-Франциско, пока не отправился в Норвегию, чтобы отдохнуть и поразмыслить над прошедшими тридцатью годами.
Человека выдают совершенные им грехи. По моему определению, грех — то, после чего остается нечистая совесть.
Грех проистекает из непонимания самой его сущности. Одни говорят, будто, чтобы согрешить, необходимы двое. Это глупо, даже если учесть ту совершенно особую область, которая имеется в виду. Другие говорят, будто не грешит тот, кто спит. Это уж совсем чушь.
У меня нет никаких явных пороков.
Грех — это нечто внутреннее, древо познания, растущее в человеке. Сама наша жизнь — грех; весь ход жизни и последствия того, что в ней происходит. Как бы ты ни ловчил в этой проклятой игре, можешь быть уверен: рано или поздно черт все равно вылезет наружу.
Вникни в чей-нибудь тяжкий грех, и, если у тебя хватит ума, ты найдешь ему единственно возможное место в общей связи и поймешь, каким должен быть тот, кто его совершил.
Темная сторона моей жизни. Порой мне кажется, что все началось однажды вечером в Йорстаде, когда я был еще ребенком.
Правда о том, что случилось во мраке, все, что пугает меня, — когда, собственно, это началось? Как ни странно, но решительно все случившееся можно считать началом, если учесть мое нынешнее состояние и то, как я теперь представляю себе все события.
Поэтому в моих записях нет хронологии в строгом смысле слова. Не думай, я не хочу мистифицировать тебя. Иногда, когда пишу, я чувствую себя несчастным, оттого что реальность вдруг отступает. Я пытаюсь проникнуть в мрак. Мне хочется, чтобы все было ясно и понятно, но реальность отступает. Я пытаюсь анализировать предмет, однако он так чувствителен к свету, что стоит мне направить на него луч прожектора, как он сразу меняется. Вот я и ощупываю его руками, не вынося на свет.
Помнишь, я писал о человеке, который совершал все новые и новые преступления, стараясь прикрыть то, чего никогда не делал?
Однажды вечером мои родители куда-то ушли. Обычно они всегда сидели дома. Кроме меня, детей в семье еще не было.
Стемнело, а они все не возвращались. Я не осмелился ждать их в доме и вышел во двор. Темнота сгущалась, я выбежал на дорогу. Стало совсем темно, и я заполз в канаву. Мягко ступая, пришел тролль, он долго обнюхивал место, где я лежал, но меня не нашел. Когда на дороге показались отец и мать, со мной что-то случилось, только не знаю что, и уже никогда не узнаю.
Чтобы правдиво написать о прошлом, необходимо вспомнить, каким в то время был ты сам. Первый раз я попал в кино в 1908 или 1909 году, и фильм, который я видел, сохранился в моей памяти столь же технически совершенным, как и фильмы сорокового года. Я знаю, что это не так. Увидев однажды один из тех старых фильмов, я чуть не умер от смеха.
Я был тогда молод, требования были невысокие, фильм — новый. Кому какое дело, что тридцать человек видели, как совершилось загадочное убийство, и сыщику достаточно только расспросить свидетелей, — это все мелочи. В одном старом военном фильме я видел строй полуодетых солдат; вытянувшись по стойке «смирно», они отдавали честь своему командиру: было ясно, что ни режиссер, ни оператор, ни участники этой сцены никогда не служили в армии и не нашли нужным посоветоваться с кем-нибудь, кто служил. Все было неважно по сравнению с тем чудом, каким были сами по себе эти живые картины.