Франц Фюман - Избранное
В это время секретарь парткома уже вполне добродушно спросил председателя профкома, не пора ли уже, наконец, начать. Его так долго ждали, что теперь ему ждать уж никак не следует, — и он засмеялся хриплым лающим смехом, грубо, конечно, но уже без злобы. Рассмеялись с облегчением и все сидевшие в зале.
Я поместил зеркальце под нужным углом и увидел в нем председателя профкома в черной с серебром форме; он поднялся со своего места. «Дорогие коллеги…», началось обычное звяканье чашек, двиганье стульев, прихлебыванье кофе, покашливанье, сморканье — разумеется, на фоне произносимых речей.
Повнимательнее вглядевшись в зеркальце, я с изумлением обнаружил, что начальство в президиуме как-то незаметно поменялось местами: председатель профкома теперь сидел слева, а директор справа.
Прошло несколько секунд, пока я опомнился и сообразил, что мир в зеркале отражается зеркально: лево и право меняются местами, только середина остается серединой. Таковы законы оптики. Я стал размышлять над тем, изменяются ли черты, если переместить лицо слева направо и, наоборот, справа налево, вглядывался в секретаря парткома: то смотрел на него в зеркальце, то без зеркальца, и никак не мог уловить разницы между реальностью и отражением; единственное, пожалуй, отличие было в том, что мое маленькое зеркальце избавило его от зеленой рубашки и баков. И вот тут-то до меня наконец дошел смысл сказанных им слов: «Ну вы себе и позволяете! Партию заставляете ждать!»
Значит, он и есть партия? Я принялся разглядывать его еще внимательней, следил за жестами, мимикой: как он, нисколько не стесняясь, поглядывал на часы, как смотрел на присутствующих, то недовольно, то ободряюще, как, услыхав в выступлении совершенно банальную, но гладко сформулированную фразу, кивнул с таким важным видом, как будто к сказанному можно было относиться всерьез только после его одобрения, как во время длинного пассажа, прославлявшего достижения шахты, дернул директора за халат и стал шептаться с ним, явно давая какие-то указания, как скрещивал руки на груди, как смеялся, как подносил к губам рюмку с коньяком, как зажигал сигарету, как барабанил пальцами по столу, как он слушал, как не слушал. Значит, он и есть партия? Рот у него был полуоткрыт, как тогда за дверью, но на лице теперь было написано полное удовлетворение. Я уже не обращал внимания, наблюдает ли кто-нибудь за моими манипуляциями с зеркальцем, но никто, кажется, ничего не замечал. В зале уже не продохнуть было от табачного дыма, наконец раздались и аплодисменты, принесли еще кофе, речь, длившаяся четверть часа, была закончена, в зале зажужжали голоса, и я вдруг потерял из виду секретаря парткома; перегнувшись через стол, он беседовал с каким-то ветераном, и в своем зеркальце я видел теперь только белую стену, пустоту, которую можно было заполнить чем угодно, и мне подумалось, не это ли и есть его истинное отражение, ведь, судя по его словам, он сам ощущает себя не просто человеком, а воплощением партии. Значит, у него не было индивидуальности, все проявления собственного «я» он согласовывал с волей партии, всегда сообразуя свою позицию, свое мнение с этой волей, особенно в тех случаях, когда сегодняшнее мнение должно было быть диаметрально противоположно вчерашнему. Таким образом, в социальном плане он был чем-то вроде вещи, носителем функции, и суть его индивидуальности состояла в том, чтобы никакой индивидуальности не иметь. Эти размышления настроили меня на мрачный лад.
Я снова посмотрел в зеркальце, и на фоне отражавшейся в нем белой стены вдруг стали проступать лица тех, кто для меня являлся воплощением партии: мужские и женские, худые и полные, гладкие и изможденные, суровые и улыбающиеся; но, едва наметившись, черты тотчас расплывались, исчезали, сливались в один бесформенный лик, они были неотличимы один от другого, сплошная белая соль… Я вздрогнул, в зеркальце показались баки и ворот зеленой рубашки — секретарь парткома шахты в Т. Все туманные образы исчезли. Теперь я смотрел на него почти с благодарностью, даже его хамство и невоспитанность казались мне теперь чуть ли не симпатичными, как некое проявление индивидуальности.
Он приподнялся: «Дорогие товарищи…», мое зеркальце последовало за ним, секретарь, олицетворявший собой партию, подвел итоги: то было заключительное слово после не имевшей места дискуссии. (Кстати, потом я узнал, что секретарем парткома он избран совсем недавно.) В окно было видно, как подъехал автобус, который будет ждать ровно одиннадцать минут, чтобы потом доставить товарищей из управления и ветеранов в райцентр. Секретарь парткома завершил эту после некоторой заминки все же удачно прошедшую встречу, явившуюся наглядным примером постоянной заботы предприятия, государства и прежде всего партии о ветеранах, старой шахтерской гвардии, хозяевах соли — он процитировал образное сравнение одного писателя. Это было прекрасное заключительное слово, директор делал какие-то пометки, председатель профкома сиял улыбкой, даже подавальщицы перестали зевать, в раздаточном окошке снова появилась голова — послушать прочувствованную речь, но, несмотря на все это, я теперь не мог отделаться от мысли, что секретарю парткома совершенно все равно было, где выступать: на встрече ли с ветеранами, на конференции ли по культурной работе, на совещании ли молодых производственников. Может быть, все это было для него только спектаклем, в котором его интересовало лишь распределение ролей? Нет, к его речи было трудно придраться, но ведь я видел его в зеркале! Если бы не это опоздание, не сказанные им слова! Да только его ли это были слова? Но внизу уже гудел автобус.
Гудел автобус, секретарь парткома закончил выступление: «С шахтерским приветом, товарищи!», все поднялись, подавальщицы убрали пустые кофейники, голова в раздаточном окошке исчезла. Стрелки на часах показывали девять сорок две, я спрятал свое зеркальце и тоже собрался уходить, но тут мне дорогу преградил секретарь парткома. За ним стояли председатель профкома и директор. «Знаю, вы писатель», — сказал мне тот, кто именовал себя партией, и подал мне руку, не представившись. Потом он похвалил меня за то, что я начал знакомство с шахтой именно с этого мероприятия, партком в курсе, администрация составит план — с чем мне еще надо ознакомиться, но то, что я послушался их совета и начал именно с ветеранов, очень хорошо, тут можно найти целые кладовые материала, и какого волнующего. Тут он помахал тому самому старику с кривой шеей, что сидел напротив меня, и он, хромая, подошел к нам. Теперь все мы отражались в большом зеркале между колоннами: зеленая в клетку рубашка, спортивная куртка, шахтерская форма, белый халат и черный костюм. «Вот он, например, столько бы мог рассказать, — продолжал секретарь, — шестьдесят лет под землей, вся жизнь отдана борьбе, один из тех, кто воплощает лучшие черты рабочего класса; когда шахту награждали почетным переходящим знаменем, партия торжественно вручила это знамя именно ему». Старик кивнул своей кривой шеей, на которой я только сейчас разглядел чудовищный шрам, кивнул и профсоюзный деятель, и директор, и я тоже кивнул, а секретарь парткома кивнул на наш кивок, — пять движений головы, пять разных историй, а старик, бережно держа в руках фотографию шахты, сказал, что всю эту встречу вспоминал о той минуте, когда ему вручали знамя, а в это время в зеркале отражалась оборотная сторона фотографии — белая картонка.
Перевод И. Щербаковой
ТРОЕ ГОЛЫХ МУЖЧИН
Появлялись они в сауне, наверное, не больше четырех-пяти раз, но я их очень хорошо запомнил и могу довольно точно описать. Главное, что обращало на себя внимание, — эти трое входили и передвигались всегда в одном и том же порядке, и я убежден, появись они там снова, в их поведении ничего бы не изменилось, я узнал бы их, будь это даже не те самые, а другие трое голых мужчин.
Двум из этой троицы было лет под сорок, рост у первого немного повыше, у второго — немного ниже среднего, вес тоже в норме, только лица казались уже оплывшими — знак того, что скоро им трудно станет быть в форме. Третий — он всегда держался посередине — был попросту толст и ниже обоих на целую голову, но при этом на удивление легко и ловко двигался. Все тело у него с головы до ног было покрыто густыми черными с проседью волосами, и в парилке вся эта растительность начинала отливать серебром. И на голове волосы были густые, тоже с проседью, слегка волнистые и довольно коротко подстриженные, никакого намека на лысину, хотя ему явно было за пятьдесят. Зато на лице никакой растительности, ни бороды, ни усов, и щеки не отливали неприятной синевой, как это бывает у тех, кто часто бреется. Должно быть, у него просто плохо росла борода — частое свойство волосатых людей. На фоне покрытых черным мохом плеч щеки сверкали прямо-таки молочной белизной, шеи не было вовсе; невысокий лоб, кожа гладкая, без морщин, только на подбородке отчетливая, треугольником складка. Маленький рот, маленькие уши, крепкий затылок, о глазах я еще скажу. Руки, несмотря на толстые пальцы, казались даже изящными, ногти (и на ногах тоже) ухоженные, аккуратно подпиленные, нигде никаких мозолей. От него веяло почти стерильной чистотой, сидя неподалеку в сауне, можно было уловить лишь слабый запах одеколона или очень хорошего мыла. Широкая грудь, внушительный живот, но не отвислый, не жирный, а округло выдающийся вперед, короткие ноги. Зубы еще крепкие, хоть и с золотыми коронками, в очках он явно не нуждался. Массивное обручальное кольцо. Не часто можно встретить столь физически крепкого человека в его возрасте.