Ана Матуте - Первые воспоминания. Рассказы
Надоело это Жучку, он меня и выгнал, устал, говорит, от скандалов, и все меня гнать стали и сейчас гонят: «Иди отсюда, пьянь!» А я-то знаю, что как стал я пить, так и началась у меня та самая жизнь, про которую вы говорили. Не так разве? Вот я и думаю: «Не чета ты этим свиньям, вроде алькальда, которые только и знают что жрать».
Ну вот. Это и все, сеньор священник. Потому и хожу я теперь дворы чищу, а не надрываюсь за кусок хлеба, солнышко светит, а я себе гуляю, в таверну заглядываю, хоть и презирают меня и оскорбить могут, а в праздник на танцы не пускают. Вот вы тогда про рай божий рассказывали, и как услышал я, что не надо в раю ни есть, ни даже пить, ох, сеньор священник! Уж вы помолитесь, чтоб и мне туда попасть, помолитесь ради всего святого, не знаю, как и просить вас. Потому как я вам другое скажу: встанешь с похмелья, очнешься — и так на душе тяжело.
Вот вроде бы все и рассказал вам, сеньор священник.
Перевод Н. МалиновскойСоседский мальчик
Порой довольно смутной интонации в голосе или внезапного вихря пыли на дороге — и вдруг вспомнится что-то. Важное или нет — все равно. Одному — важное, другим — нет, но в этом воспоминании всегда скрыт какой-то пласт нашей жизни.
Так июнь всегда вызывает в моей памяти образ мальчика. Я не помню его имени, знаю только, что он жил в соседнем доме, и наши жизни разделял лишь плохо сколоченный забор. Мальчик был похож на бойцового петуха: волосы у него на макушке топорщились гребешком. Меня же в те времена заставляли носить на зубах пластинку, это было противно и унизительно, и, может быть, поэтому его вихры и приводили меня в такое же восхищение, как перья вождя краснокожих.
В соседском дворе росло чахлое деревце, и жалкий обрывок тени застилал песок. Кругом него, наполняя воздух пронзительными голосами, взметая сухую пыль, бегали наперегонки младшие братья мальчика. Еще там была собачья будка, но собаки не было — умерла от старости, и будка стояла облупившаяся и пустая.
Каждый день соседский мальчик с книжкой в руках направлялся к этому дереву. И важно ложился под ним — он как-то вдруг вытянулся и стал самым высоким в семье.
— Привет…
— Привет… — И он приводил меня в изумление очередной потрясающей историей, иногда вполне правдоподобной. Ростки будущих побед, еще робкие, уже проглядывали в нем, и он обрывал разговор, когда я меньше всего ждала: «Ладно, иди, мне надо заниматься».
И я уходила, изображая равнодушие и гордое достоинство и мучаясь своим детским видом — гольфами, косичками, бантом. А он погружался в книгу — тяжелую и неуклюжую, как здание муниципалитета.
От его мокрых волос, красноватого носа, узловатых рук неизменно веяло презрением. Весь мир возбуждал в нем презрение, но обрушивалось оно, не зная удержу, на домашних, на наши смежные сады, на наши дома. В его голосе по временам чувствовалось почти осязаемое желание дать мне понять:
— Если я и говорю с тобой, терплю тебя, малявку, так только из-за «стариков».
Он и его друзья были существами иной породы — заносчивый дым первых сигарет, споры, грохот башмаков. Они называли Канта «разрушителем философии» и поминутно пускали в ход слово «комплекс».
Так он задавался целый год. А когда провожал из школы светловолосых девчонок и они шли, размахивая портфелями, загребая ногами пыль, и ели ванильное мороженое, он ни с кем не здоровался.
Только июньская жара загоняла его в сад, в тень… и в борьбе с книгами он всегда выходил победителем.
Этими ежегодными победами гордилась вся семья, особенно мать. Как бы невзначай она заходила к нам объявить об очередном триумфе, поглядывая при этом на моего брата, а мой брат, существо совершенно никчемное, часами торчал в мастерской и рисовал греческие портики.
Я долго восхищалась тем мальчиком, но пришло время, когда это восхищение стало необъяснимо унизительным. И меня перестали радовать звук его голоса и чернота зрачков, перестали восхищать столбы голубого дыма, пущенные из ноздрей. Во мне стала расти детская жажда мести. Почему? За что? Этого я не знаю. Или, может быть, уже не помню.
У них во дворе было одно чахлое деревце, у нас же росла громадная раскидистая ель, словно пришедшая из снежной сказки. Как-то весной я подошла к забору и сказала:
— А почему бы тебе не заниматься у нас в саду? Здесь уютней, сам видишь. И мешать никто не будет.
И я многозначительно посмотрела туда, где возились и галдели его младшие братья в белых панамках — они строили крепость из камешков и песка.
У нас в семье не было никого младше меня.
Жара уже давала о себе знать, земля стала сухой, горячей, а в нашем саду было тихо и прохладно — недавно поливали. Мальчик недолго колебался.
Он перелез через забор, и какое-то время мы молча глядели друг на друга, не зная, что сказать. На нем была рубашка в голубую полоску, и от этого плечи казались уже, а ноги, и без того длинные, еще длиннее. На коже блестели капельки пота. Но тут я заметила, что у него пробиваются усы, и мне сделалось смешно и приятно, и я убежала, чтобы он не заметил, что я смеюсь.
В этом возрасте взрослеют как-то вдруг, дико и жутко.
Приглашения больше не требовалось. Каждый день с утра пораньше — мы еще завтракали — в саду раздавался его особенный свист. Моя мать говорила:
— Вот и соседский мальчик пришел. И кто его звал здесь заниматься?
Мой брат, который день ото дня становился все неразговорчивей, а сверх того только что «открыл для себя» сюрреалистическую живопись, отрешенно пожимал плечами, а на носу у него красовалось яркое зеленое пятно.
В этот год книги одержали победу над мальчиком, и он не поехал на море, а остался во дворе и учил, учил…
А мне как раз тогда обрезали косы, и зубной врач позволил наконец снять пластинку. К нам стал заходить приятель брата по имени Тео — Теодоро или Доротео, не помню — существо весьма особенное.
Он полностью завладел мастерской брата. Вскоре его бесподобные натюрморты — сплошная киноварь — заполонили все, а фрукты, служившие моделью, быстро и неуклонно поедались, так что в конце концов моя мама велела убирать яблоки и бананы при одном его приближении. Но он был так любезен, что приобщал меня к тайнам живописи. Как-то он сказал мне, что собирается превзойти Рубенса. Для меня это не прозвучало никак. Но у Тео были темно-русые волосы, он мало говорил и в конце фразы поднимал брови. И в саду на качелях мы вместе наслаждались «композицией заката».
Так подошел день нашего отъезда — наступала жара, и мы собрались к морю. Помню, мы с Тео сидели в тени под деревом и ели яблоко, разделив его пополам, и тут я услышала голос соседского мальчика:
— Завтра едете? А? Я спрашиваю — завтра едете?
Он прекрасно знал, что мы едем завтра. Он стоял за забором, совсем близко, как всегда с мокрыми волосами, в той самой полосатой рубашке.
И так несколько раз он влезал со своими дурацкими вопросами, пока Тео не встал и не предложил мне «прогуляться».
Мы вышли на улицу, и калитка заскрипела. Безотчетно мы взялись за руки.
Вечерело, подул легкий ветер. Он развевал мои короткие волосы — приятно и непривычно.
Соседский мальчик стоял около забора и смотрел нам вслед:
— Послушай… Когда вы вернетесь, меня здесь не будет, — говорил он, а мы уходили, и его голос терялся в шуме: кричали дети, скрипел под ногами песок… Помню, я оглянулась два раза — он стоял, подняв голову, и вихор жалко топорщился на макушке. Потом мальчик сделал вид, что ему все безразлично, и пожал плечами.
«Как маленький!» — подумала я. И казалось, даже их дом и сад сделались меньше, а потом пропали совсем…
Осенью, когда мы вернулись, его мать сказала, что он учится в другом городе.
Иногда я заходила к ним в сад, садилась в тени под чахлым деревцем. Собачьей будки уже не было, и самый младший из его братьев сказал:
— А ты разве не знаешь? Мы ее сожгли в Иванову ночь… Красиво было!..
Конечно, все это детские глупости. Теперь все по-другому.
Перевод Н. МалиновскойИз книги «Раскаявшийся»
Не мир, но меч
«Люди сии чтут меня устами, сердце же их далеко отстоит от меня».
— Рипо, сынок, не ходи туда, — уже в какой раз говорила мать. — Я не желаю больше слышать, что ты ходишь туда, где живет этот сброд. Разве у тебя нет головы на плечах? В твои двенадцать лет ты мог бы быть более благоразумным. Если только дон Марселино, при его набожности, узнает, что ты таскаешься к этим бесстыдникам, он вышвырнет нас на улицу.
С тех пор как они приехали в город, глаза у матери всегда были печальные. Рипо смотрел на нее, пока она гладила ему рубашку.