Марио Бенедетти - Спасибо за огонек
Теперь больше, чем когда-либо. Я знаю, сил у меня хватит, знаю, что не поддамся соблазну сострадания. Я чувствую себя свободным от вздорной враждебности, подкрепляемой досадами, обидами, жалкими вспышками гнева. Я должен его убить, чтобы вновь обрести самого себя, чтобы раз и навсегда совершить нечто благородное, нечто чуждое ложной гордости, мелочного расчета. Я должен его убить ради блага всех, в том числе ради его блага. Спокойно, беспощадно, сознательно я должен подготовить удар моего беспристрастного правосудия по его недовершенным преступлениям. Чтобы дать отдых стране, чтобы дать отдых себе. Хлопнув дверью, расквитаться с предельным позором. И пусть все взлетит на воздух: бумаги и бумажонки, ордена и привилегии, прописные буквы и риторика. А то из-за словоблудия не разберешь, какого цвета почва, где колодцы, где муравейники, где трилистник с четырьмя листочками, где зыбучие пески. Дай мне, боже, клочок твердой земли. Я должен его убить. Это он убийца, не я. Он убийца, вооружающий мою руку, не дающий мне уклониться, вынуждающий меня спасти мою душу, не поддаться порче. Точнее, он самоубийца. А я должен спасти Густаво, моего сына, который идет вслед за мной, двигаясь вперед с затуманенным взором, не уверенный в своем гневе, кроткий и упрямый. Бедняжка. Если бы я мог поговорить с ним, убедить его. Но об этом я не могу говорить ни с кем, даже с нею, с Долорес. Если заговорю, все сочтут своим долгом убедить меня, чтобы я этого не делал. И вероятно, убедили бы. Уверен, что Долорес по крайней мере убедила бы. И я ей ничего не говорю. Потому что я должен это сделать. В трудную минуту она придала мне силы, помогла увидеть самого себя. И я себя понял, почувствовал, растолковал. И я должен его убить. С каждой минутой это все ясней. Смотрю на это бестрепетно, не ужасаясь; ладонь моя уже стала влажной от ее сонной щеки; вот так, совсем один, без союзников, среди врагов, без смятения, на сей раз я готов повиноваться себе, хотя еще не привык к состоянию такого спокойствия.
— Я должен его убить, Долорес.
— Что?
— Я ничего не говорил.
— Я, знаешь, уснула. Который час?
— Десять минут седьмого.
— Рамон.
— Что?
— Слушай, мне кажется, я тебя люблю гораздо больше, чем я думала.
— И это меняет твои планы?
— Нет. Просто усложняет их.
Стало быть, первый и последний раз? Да, милый. Первый и последний.
12
Войдя в лифт и нажав на кнопку шестого этажа, он может на минутку отвлечься от собственных проблем и подумать: бедняга Риос. Машинальным движением, выработавшимся за годы пользования лифтом, он поворачивается к зеркалу и поправляет галстук. Да и волосы не в порядке, но доставать расческу уже нет времени. Когда лифт останавливается, он видит на площадке столик с книгой для записи соболезнующих. Он достает из кармана авторучку, но тут же вспоминает, что чернила кончились, Приходится воспользоваться обычной перьевой, лежащей рядом с книгой. Он расписывается и впервые обращает внимание на то, какой стала с годами его подпись, когда-то такая кудрявая. Какое-то торопливое, неизящное «РамБудньо» — вот что осталось от «Рамон А. Будиньо», красовавшегося на первой странице его записных книжек. Они же не будут знать, кому посылать открытку с благодарностью, думает он. И добавляет большими буквами, напоминающими печатные, имя и фамилию полностью.
По сторонам открытой двери в квартиру 503 стоят две женщины в черном. Кариатиды, думает Рамон. Одна из них проводит платочком по сухим глазам. Затем вздыхает, прибавляя к вздоху слабый всхлип и легкое дрожание губ. Проходя между ними двумя, Рамон чувствует, что его пристально разглядывают, но он с ними не здоровается. Проходит, глядя прямо вперед, на хорошую репродукцию «Кандомбе» Фигари[156].
— Его убило путешествие, — слышит он слева от себя.
— Конечно, это был рак, — слышит он справа от себя. Мужчины почти все в темных костюмах, тщательно выбриты, в белых сорочках и шелковых галстуках. Одежда похоронных торжеств, думает Рамон, ничем не отличается от праздничной. И он подсчитывает, что в квартире сейчас человек сто двадцать. Только боком можно протиснуться внутрь и пройти в следующую комнату, где находится Ромуло Сориа. Как он постарел, думает Рамон. Сориа негромко беседует с двумя напомаженными толстяками. Вообще-то все вокруг разговаривают тихо, но странным образом из множества тихих голосов создается довольно громкий коллективный гул. Кто-то со сдержанным возмущением шикает, и гул внезапно прекращается, один лишь голос обнаженно звучит в гостиной: «Не хотите ли еще чашечку кофе?» Но смущение одолевает его на середине фразы, и «чашечку кофе» произносится уже шепотом.
Вдруг толпа волнообразно расступается. По создавшемуся проходу идет молодой человек в сером костюме, с небрежно завязанным галстуком, ему пожимают руку, хлопают по плечу, шепчут соболезнования, утешения. Глаза у него раздраженные, он дважды глотает слюну. Со своего места Рамон видит, как движется его адамово яблоко.
— Это сын, — сообщают знающие его и те, кто только что об этом узнал.
Сын отвечает еще на несколько объятий, затем пытается пройти к закрытой двери. Вот его рука уже на задвижке, но тут худощавая женщина лет семидесяти, в пенсне и в шляпе, бросается к нему с плачем.
— Асдрубал, бедняжка, ах, какой ужас, как тебе, наверно, горько, такой чудный отец, думаю об этом несчастье и не могу поверить. Асдрубал, бедненький, а что, Николас очень страдал?
— Успокойтесь, донья Сара, — говорит сын, но она не отстает.
— Очень страдал Николас? Я хочу это знать, Асдрубал. Очень страдал?
Молодой человек силится сохранить спокойствие, и от напряжения его скорбное лицо кривится в гримасе.
— Нет, донья Сара, он не очень страдал.
Наконец отстранив ее, он открывает дверь.
Кроме Ромуло, ни одного знакомого, думает Рамон. К Сориа ему пробраться не удается, тот продолжает беседовать с двумя напомаженными.
— Тут приложил руку сенатор, — говорит кто-то за спиной Рамона. — Подумайте, каких трудов стоило подготовить эту акцию. И дело тут не в Агеррондо[157], тот сделал все возможное. Но вы же знаете, что такое наша полиция, К сожалению, там еще много членов партии «Колорадо», и ему пришлось подобрать лишь совершенно надежных парней. В этой стране, чтящей биографии, Университет остается Университетом. Его считают неприкосновенным. А между тем брожение идет вовсю. В один прекрасный день мы заговорим по-русски. Поверьте, Васкес, для Латинской Америки нет другой альтернативы: либо Стреснер, либо Фидель. Полутона здесь не годятся. Что до меня, как вам сказать. Манеры парагвайца не очень мне по душе — сбрасывать противников с самолета, кидать трупы в реку. Но что делать? Наши народы очень отсталые, Васкес, а пытка — это, так сказать, способ ускоренного обучения. Дело обстоит так: Стреснер или Фидель. И признаюсь, между этими двумя крайностями я выбираю Стреснера. Он по крайней мере человек нашей цивилизации, западной и христианской, и в своей стране навел порядок, и к тому же, говорят, построил потрясающий аэропорт с взлетной дорожкой для jets[158] и много другого. В то же время смотрите, что у нас: в Карраско[159] «Боингам» приходится жутко тормозить, потому что взлетная полоса похожа на проселочную дорогу. Да, значит, как я вам говорил, подготовить акцию стоило многих трудов. Такие дела требуют времени. Проблема не в деньгах. Для подобных действительно полезных мероприятий доллары всегда найдутся. Трудно с подбором людей. И когда все уже готово, когда полиция дает согласие разместиться в благоразумном отдалении и прикрывать отступление славных ребят из МЕДЛ[160], когда только остается, как в кино, сказать: пять, четыре, три, два, один, ноль — бац! — сенатор от нас ускользает и идет к самым воротам Университета побеседовать со студентами. Ну, естественно, все дело лопнуло. Тайне конец. Видите, как мило: ради красивого жеста, ради прихоти, ради тщеславной выходки — только ради этого пришлось отказаться от захвата Университета, а теперь кто знает, сколько придется ждать второго удобного случая. Нет, с этими мумиями невозможно работать, во времена ку-клукс-клана они воображают себя хитроумными Макиавелли. Теперь, знаете ли, надо пожертвовать маленькими радостями, мелкими хитростями и прямо хвататься за дубинку. Я недавно уже говорил в Подкомиссии — посмотрим, пойдет ли им впрок наука и предоставят ли они в следующий раз Агеррондо действовать одному.
Опять волнообразное движение. «Это невестка», — слышится шепот. Невестка сыплет направо и налево дрожащие «благодарю». Спрашивает, не видели ли ее дочь. Нет, никто не видел. Ее останавливает другая женщина. Обе ничего не говорят, только со слезами обнимаются.
Рамон продвинулся еще немного. Воздух в комнате свежий, курить он не решается. Ему хотелось бы увидеть внучку. Для того и пришел.