Джек Керуак - Бродяги Дхармы
— Ну ладно, а что ты собираешься носить в монастыре?
— Ох, чувак, то, что надо, — вещи в стиле старой Династии Тан, длинные, черные, просторные, с огромными опадающими рукавами и смешными складками: в них чувствуешь себя настоящим восточным человеком.
— Алва говорит, что в то время, как парни вроде нас залипают на том, чтобы стать настоящими восточными людьми и носить халаты, действительные восточные люди там читают про сюрреализм, про Чарльза Дарвина и торчат от западных деловых костюмов.
— Восток все равно с Западом встретится. Прикинь только, какая великая всемирная революция произойдет, когда Восток окончательно сомкнется с Западом, и только парни вроде нас могут все это заварить. Только подумай: миллионы парней по всему свету, с рюкзаками за спиной, бродят по глубинке, и ездят стопом, и каждому доносят весть.
— Это очень похоже на первые дни Крестовых Походов — Вальтер Безденежный и Петр Отшельник ведут оборванные банды верующих в Святую Землю.
— Ага, но всё то был сплошной европейский мрак и чушь, я хочу, чтобы у моих Бродяг Дхармы в сердцах была весна — когда цветочки по-девичьи распускаются, а птички роняют вниз маленькие свежие какашки, пугая кошек, лишь миг назад хотевших их съесть.
— О чем ты думаешь?
— Просто складываю в голове стихи, взбираясь на гору Тамалпаис. Видишь — вон она, впереди наверху, красивая, как любая гора на свете, у нее такие прекрасные очертания, я очень люблю Тамалпаис. Сегодня заночуем далеко за нею. До нее идти целый день, до самого вечера.
Приморские земли оказались более по-сельски приветливыми, нежели суровые Сьерры, в которые мы лазили прошлой осенью: здесь все было в цветах, цветах, деревьях, кустарниках, но у тропы росло и много ядовитого дубка. Когда мы дошли до конца грунтовки, то неожиданно попали в густой лес секвой и пошли по хоженой просеке — такой глубокой, что свежее утреннее солнце едва пробивалось сюда, и внизу было влажно и прохладно. Но запах здесь был чистым, глубоким и густым: пахло хвоей и сырыми стволами. Этим утром рот у Джафи не закрывался. Он снова стал маленьким мальчуганом, стоило лишь выйти на тропу.
— Для меня единственная лажа во всей этой затее с японским монастырем — в том, что, несмотря на весь свой интеллект и добрые намерения, американцы там настолько мало чувствуют настоящую Америку и то, кто люди, врубающиеся здесь в буддизм, есть на самом деле; к тому же, поэзия им совершенно ни к чему.
— Кому?
— Ну, тем людям, которые меня туда посылают и всё финансируют. Они тратят свои неслабые башли на устройство элегантных садиков, на книги, на японскую архитектуру и прочую чушь, которая никому не понравится и которую все равно не оценить никому, кроме разведенных американских богачей с круизов по Японии — а на самом-то деле им надо всего лишь построить или купить старый джапский домик с огородом, чтобы было место, где тусовались бы все наши кошаки и чувствовали себя буддистами: в смысле — чтоб был настоящий цветок чего-нибудь, а не просто обычная американская ебота с показухой для среднего класса. И все равно я этого жду не дождусь, ох как же хочется увидеть себя поутру — сижу я такой на циновках за низеньким столиком, стучу на машинке, а рядом — мой хибачи, на нем котелок с кипятком подогревается, а все мои бумаги, карты, трубка, фонарик аккуратненько убраны, а снаружи — сливы и сосны со снегом на сучьях, а наверху, на горе Хиэйдзан снег — все глубже, и повсюду вокруг — суги и хиноки, что значит — красное дерево и кедры, мальчик мой. Крохотные часовенки, упрятанные в глубине каменистых тропок, заповедные уголки, покрытые холодным мхом, где квакают лягушки, а внутри — статуэтки, висят масляные лампады и золотые лотосы, и картины, и все пропитано древними запахами благовоний, и стоят лакировенные раки со статуэтками. — Его судно отходило через два дня. — Но мне все-таки грустно уезжать из Калифорнии… вот поэтому я и хотел напоследок подольше посмотреть на нее сегодня вместе с тобою, Рэй.
Мы выбрались из глубины секвой на дорогу, где стоял охотничий домик, перешли на другую сторону и снова нырнули в кусты — на тропу, о которой, может статься, вообще никто не знал, кроме пары-другой туристов: и оказались в лесах Мьюир-Вудз. Они тянулись на много миль перед нами — целая огромная долина. Две мили нас вела старая дорога на лесоповал, а затем Джафи сошел с нее, и мы продрались по склону наверх и вышли на еще одну тропу, которая и вообще присниться бы никому не могла. Двинулись по ней: вверх-вниз вдоль кувыркавшегося ручейка — там, где его надо было переходить, лежали упавшие стволы, а иногда были перекинуты целые мостики: Джафи сказал, что их соорудили бойскауты, распилив бревна вдоль, чтобы по плоскому удобнее было идти. Затем мы вскарабкались по отвесной круче с соснами и вышли на шоссе, поднялись по заросшему травой склону холма и наткнулись на что-то вроде театра под открытым небом: он был выстроен в греческом стиле, вокруг — амфитеатр с каменными скамьями и голая каменная площадка для четырехмерных представлений Эсхила и Софокла. Мы попили воды и, разувшись, сели отдохнуть и посмотреть немую пьесу с самой галерки. Далеко внизу виднелся мост Золотые Ворота и белизна Сан-Франциско.
Джафи ни с того ни с сего начал вдруг визжать, ухать, свистеть и орать песни — просто переполнившись чистой радостью. Вокруг — ни души, никто не услышит.
— Вот так вот и ты будешь сидеть на вершине Опустошения этим летом, Рэй.
— Я буду распевать во всю глотку впервые в своей жизни.
— Да тебя там никто и не услышит, кроме, разве что, кроликов да медведя-критика. Рэй, Скагит, куда ты едешь, — самое замечательное место в Америке, там по ущельям змеится река, в ее долине нет совсем никаких людей, мокрые заснеженные горы плавно переходят в сухие сосновые и в глубокие долины, вроде Большой Бобровой и Малой Бобровой, и там еще остались самые лучшие в мире девственные угодья красного кедра. У меня из головы не идет мой брошенный пост на Кратерной горе: домик-то остался, а вокруг — никого, только кролики на пронизывающем ветру: ветер воет, они стареют, эти самые кролики в своих мохнатых гнездышках под валунами, им тепло, они жуют себе семена или что они там вообще жуют. Чем ближе ты к подлинной материи — к камню-воздуху-огню и еще к лесу, парень, тем более духовен мир. Все эти люди, считающие себя закоренелыми материалистами-практиками, — ни хрена они не знают о материи, в башке у них только сонные идеи да понятия. — Он поднял руку. — Слышишь, как перепел кричит?
— Интересно, что у Шона сейчас делается?
— Ну, все уже встали и снова начали с этой старой красной кислятины, расселась и пока молчат. Им всем следовало пойти с нами — авось, чему-нибудь бы да научились. — Он взвалил рюкзак и пошагал дальше. За полчаса мы с ним вышли на прекрасный луг, куда нас через мелкие ручейки привела пыльная тропка: перед нами, наконец, лежал лагерь Потреро-Медоуз. Здесь была стоянка службы Национального Заповедника: каменный очаг, столики для пикников и все остальное, но до самых выходных никого здесь не будет. Хижина поста на вершине Тамалпаис в нескольких милях отсюда смотрела прямо на нас. Мы скинули рюкзаки и весь остаток дня спокойно продремали себе на солнышке; или же Джафи бегал вокруг, рассматривая бабочек и птичек, и что-то записывал в блокнот, а я бродил один по другому краю луговины, к северу, откуда в сторону моря тянулись каменистые пустоши, совсем как в Сьеррах.
В сумерках Джафи развел хороший большой костер и затеял ужин. Мы очень устали и были счастливы. В тот вечер он приготовил суп, который я никогда не забуду: это, на самом деле, был самый лучший суп, который я ел с тех пор, как, став молодым писателем, в Нью-Йорке вдруг оказался этаким светским львенком и обедал в «Шамборе» или на кухне Анри Кру. Здесь же в котелок с водой бросили только пару пакетиков горохового концентрата вместе с жареным беконом, жиром и прочим и помешивали до кипения. У него был настоящий богатый вкус гороха, дымного бекона и поджарки впридачу — как раз то, что нужно есть в холодной сгущающейся тьме у костра, плюющегося искрами. К тому же, шарясь вокруг, Джафи нашел дождевики — настоящие грибы, но не обычные, зонтиками, а круглые комки белой твердой мякоти размером с грейпфрут: он порезал их и поджарил на сале, и мы их съели с гарниром из жареного риса. То был замечательный ужин. Мы вымыли посуду в клокотавшем ручье. Пламя костра ревело и отгоняло комаров. Молодая луна подглядывала сквозь сосновые ветви. Мы раскатали спальники на луговой траве и улеглись очень рано, усталые до костей.
— Ну, Рэй, — сказал Джафи, — очень скоро я уже буду далеко в море, а ты поедешь стопом по побережью в Сиэттл и через весь Скатит. Интересно, что случится со всеми нами.
На этой мечтательной теме мы и уснули. Где-то ночью я увидел очень явный сон, один из самых отчетливых в моей жизни: я ясно видел грязный, дымный, битком набитый китайский базар — нищие, разносчики, навьюченные лошади, жидкая грязь, закопченные котлы, кучи мусора и груды овощей на продажу, наваленные на грязные глиняные подносы прямо на земле; и вдруг — оборванец с гор, маленький, морщинистый, коричневый, невообразимый бродяга-китаец спустился с гор и просто стоит у входа на этот рынок и весь его озирает с непроницаемым юморком. Маленького роста, жилистый, лицо задубело и загорело до кирпичного под солнцем пустыни и гор; одет в одни лохмотья, подобранные Бог весть где; за спиной — кожаная котомка; босиком. Я очень редко встречал таких людей, и только в Мексике — может, они приходили в Монтеррей из тех голых скал: эти нищие, вероятно, жили там в пещерах. Но бродяга во сне был вдвое беднее, вдвое круче и бесконечно таинственнее — без сомнения, он был Джафи. Точно такой же широкий рот, так же весело поблескивают глаза, такое же костлявое лицо (лицо как посмертная маска Достоевского, с выступающими надбровными дугами и квадратным черепом); он был таким же приземистым, как и Джафи. Я проснулся на рассвете и подумал: ух ты, так вот что с ним станет? Может, он оставит этот свой монастырь и просто-напросто исчезнет, и мы его никогда больше не увидим, а он станет призраком Хань Шана в горах Востока, и даже сами китайцы будут его опасаться — таким битым и драным он станет.