Жизнь бабочки - Тевлина Жанна
На почве удачной сделки с недвижимостью Клыкова подружилась со своей клиенткой и даже призналась ей, что является поклонницей ее творчества, которое не раз выводило ее из женской депрессии. Для подтверждения сказанного ею было приобретено двадцать романов писательницы. Она как-то сболтнула об этом в курилке после очередной корпоративной вечеринки. Позже, правда, этот факт отрицала, утверждая, что книги всегда стояли у нее на видном месте. Кроме того, она призналась Анне, что и сама не лишена тяги к художественному слову и у нее даже имеются кое-какие наработки. Обухова, будучи человеком благодарным, представила ее брату, и дальше все пошло по накатанному сценарию. Оказалось, что Клыкова может писать быстро и на правильные темы. Сама она замужем никогда не была и детей не имела, но любовные сцены у нее выходили красивые и яркие, видимо потому, что мечта всегда ярче действительности. Народ тоже мечтать любил и поэтому скупал книги в большом количестве.
Маня как раз на прошлой неделе сдала на верстку очередную клыковскую рукопись и теперь недоумевала, зачем она так срочно понадобилась писательнице. Для создания следующей рукописи неделя была все-таки нереально коротким сроком.
Клыкова, как всегда, ворвалась с шумом и поцелуями, и комната сразу наполнилась ее собственным ни на что не похожим пронзительным запахом. Дальше начались подробные расспросы, в которые Маня зачем-то ввязывалась, хотя знала, что Клыковой ее жизнь абсолютно неинтересна.
– Вы слышали, что Павел Викторович удумал?
Клыкова всегда, даже в самых приватных беседах, называла главного по имени-отчеству. Маня отрицательно покачала головой.
– Ну, как же! Привел этого Мансурова, этого бездельника, который сам ничего не может и другим работать не дает.
Она взглянула на Маню, проверяя реакцию, но та по-прежнему молчала.
– Я понимаю. Вам всем на это наложить, а меня козлом отпущения сделали.
– В каком смысле?
Клыкова оживилась.
– В каком смысле? Да в самом прямом. Бред его записывать заставили.
– А что, правда, бред?
– Ну, неужели! А вы думаете, он в состоянии что-нибудь путное придумать?
– Я не знаю, он еще ничего не приносил…
– А что он может принести? Теперь я буду с этой ахинеей возиться…
– А что, вас главный переписывать заставляет?
– Да что там переписывать, Маня! Это детский лепет! Там начать и кончить.
– Ну, хоть сюжет есть?
Клыкова тяжело вздохнула.
– Какой там сюжет… Ловко он придумал… Мол, какой во сне сюжет?
– Во сне?!
– А где же?
– Что-то я не понимаю, Вера Ивановна. В каком сне?
– Ну, якобы он каждый день, ну там ночь, видит сон, а утром встает и его записывает…
Маня засмеялась.
– Прямо каждую ночь?
– Ну, я не знаю… Может, по четным видит, а по нечетным не видит… Один черт…
– И что? Ну, расскажите, расскажите! Интересно-то как!
– Ах, вам интересно, вот сами и пишите…
– Да куда мне, Вера Ивановна, я ж не писатель…То есть вы должны на тему сна роман написать?
– На тему бреда…
– А что ему правда это снится?
– Ой, я вас умоляю. Пиар дешевый. Непонятно только, зачем он Павлу Викторовичу понадобился…
После всего сказанного она не решилась попросить у Клыковой рукопись сна. Как можно проявлять интерес к вражеским проискам? Однако интерес остался, и она, как бы между прочим, спросила у главного, мол, ходят разговоры, и можно ли на это чудо глянуть. Но тот отказал, причем в резкой форме:
– Смотреть можно на готовый результат, а не подглядывать за чужими мыслями. Это неэтично.
Ничего себе неэтично, если человек сам продает свои сны. Все это забавляло до тех пор, пока Мансуров сам не позвонил ей.
* * *Редакторша его сразу не узнала, и на мгновение кольнула обида, но он быстро справился. А он еще надеялся, что эта серая курица в состоянии что-то понять. Когда Витошин обмолвился, что им уже интересуются дамы, он начал допытываться, а тот шутил, издевался и наконец сознался, что редакторша, Маня Лагутина, интересовалась его творениями, вернее озарениями, и Мансуров долго пытался вспомнить, как она выглядит, и даже специально приехал в контору, вроде бы за каким-то делом.
Поняв, кто звонит, редакторша начала кокетничать, чего он категорически не выносил, и вообще вела себя вызывающе – так, будто она что-то значит в этом мире.
– Сева, а кто же вам рассказал, что я просила почитать?
– Ну, разве это имеет значение?
– Конечно, имеет. Сева, ну, пожалуйста, ну, скажите… Неужели главный?
– А кто у нас главный?
Она засмеялась, хотя он и не думал шутить.
– Главный – это главный. Витошин Павел Викторович. А вы не знали, кто у нас главный?
– Мне кажется, этого никто не знает.
Какое-то время она молчала.
– Сева, вы всегда такой серьезный?
– Что вы, я страшный шутник. Короче, чтобы вы не мучились…
– Да я не мучаюсь…
– …так вот, чтобы вы не мучились. Мне действительно сказал о вас упомянутый вами главный. Ну ладно, я прошу прощения за беспокойство. Был рад с вами побеседовать.
– Сева, а что насчет рукописи?
Она уже оправдывалась, и голос был совсем другой, и у него поднялось настроение.
– Мы как-нибудь об этом поговорим.
Она явно что-то хотела сказать, но он коротко попрощался и повесил трубку.
Слово «главный» Мансуров ненавидел. Когда-то так называли его отца, и в те времена это было его любимым словом. Он часто бывал у отца в редакции, сидел и слушал разговоры сотрудников. И каждый раз, когда в речи мелькало «главный сказал, главный просил», его охватывал необычайный трепет, и это были моменты счастья и защищенности, которые, казалось, будут с ним всегда, независимо ни от чего, просто по праву рождения. Но все изменилось, неожиданно и резко, и Сева долго и мучительно искал причины этого незаслуженного наказания, и не находил их, и, хотя говорили, что изменилось время, затронув всех, без исключения, он воспринимал случившееся, как личную обиду, жестокую, а главное, несправедливую.
Отец работал главным редактором одной из центральных коммунистических газет. Впрочем, тогда все было коммунистическим, хотя об этом никто особо не задумывался и не анализировал, хорошо это или плохо. Все знали, что главным редактором быть хорошо. Сева всегда любил профессию отца, даже когда еще не понимал, что такое редактор и каковы его обязанности. Еще он знал, что отец занимается журналистикой, и ничего притягательнее этого слова не существовало. Только в классе пятом он задумался о том, что журналист должен уметь писать, и эта мысль его обрадовала, потому что больше всего он любил писать сочинения. Газетные статьи, которые подсовывал отец, не очень нравились. Были они написаны суховато, без эмоции. Так он писать не хотел и про себя знал, что будет писать гораздо лучше.
Потом был кружок Юного журналиста во Дворце пионеров на Ленинских горах, невероятное место, существующее в параллельном измерении. Кружок посещали его ровесники, плюс-минус два года, но это были совсем другие дети. Трудно было представить, что они так же, как и все, ходят в обычную школу с ее примитивными и жестокими правилами выживания. Эти дети не были коллективом, каждый из них был сам по себе. Они не стеснялись говорить первое, что им приходит в голову, не боялись реакции окружающих на собственные слова, даже, наоборот, ждали ее. Были у них такие обсуждения прочитанного, когда, услышав чье-нибудь очередное фантастическое заявление, Сева иной раз вздрагивал, с ужасом ожидая шквала издевок, которые посыплются на голову говорившего. Но ничего не происходило. Он долго не мог к этому привыкнуть и долго не решался заговорить сам. А когда решился, с изумлением обнаружил, что его слушают так же доброжелательно и, что удивительно, обсуждают его слова, иногда критикуют. Но это звучало необидно, и радовало, что к нему и к его словам относятся серьезно.
Занятия вела Галя Брехт, очень странная женщина. Сева таких раньше не встречал. Лет ей было, наверное, сорок, а может и тридцать, она всегда ходила в джинсах и свободных кофтах, была очень худой и безгрудой. Казалось, ей безразлична собственная внешность. Девочки иногда разглядывали ее, с Севиной точки зрения, абсолютно невзрачные кофты, шумно восхищались. Галя выглядела смущенной, отмахивалась. Определив ее с самого начала как неудачницу, очень скоро Сева пришел к странному выводу: Галю невозможно обидеть. Он не мог объяснить природу этого явления, просто так чувствовал, и это рождало смесь зависти и уважения.