Николай Ивеншев - Против часовой стрелки
Оказался неправ Калачев. Не пел автослесарь сахарным голосом романсов, не дарил отвратительно — наглых садовых цветов. Просто пришла пора. Лена подала заявление. Надо Калачеву теперь рыскать по станице в поисках дешевых продуктов для свадьбы, мяса. Один ветеринар обещался помочь, но обещаний мало. Надо сходить к родителю Наташи Масленниковой. Он звал, сулил. Глаза у родителя добрые. Он толст, значит, щедр.
Калачев пошарил по тумбочке рукой, не вставая с постели, наткнулся на ремешок часов. И так, автоматически,
равнодушно глянул на циферблат. Часы шли. Однако? Однако вся шутка заключалась в том, что ажурная стрелка часов двигалась не вправо, а влево. Часы шли… назад. Или, выражаясь каламбурно, они шли против часовой стрелки. Калачев встряхнул их, как градусник. Опять поднес близко к глазам. Идут. Назад! Вот кудесник — бородач! Калачев положил часы на тумбочку. Они остановились. Как же это он придумал, какое колесико переставил, чтобы так вот посмеяться над владельцем, а то и отомстить? Семь рублей семьдесят семь копеек. С него самого надо содрать семьсот семьдесят семь рублей за такую глупейшую шутку.
— Таня! Та — ня! — позвал он жену.
Она на кухне что‑то терла.
— Та — ня! Ну, иди же скорее!
Таня перестала удивляться всему. Не способна уже удивляться.
— Та — ня, — нетерпеливо взывал Калачев, — часы!
— Что часы?
— Смотри‑ка ты, — он сделал приглашающий жест, как конферансье, — гляди, какая загадка природы?!
— Кончай дурачиться!
— Идут в другую сторону, — его улыбка здесь была неуместна.
— Хм… Ну и что? Пускай идут в другую. У всех в одну, а твои — в другую, оригинально.
— Вот гляди… — тряс он запястьем.
Она усмехнулась:
— Стрелки переставить надо.
— Нет, это же фа — антастика, надо же такому случиться, — выскочил из постели Калачев. И в последний раз предложил жене удивиться. Он приглашал улыбнуться, протянул ей часики. Она покрутила их. Все. Улыбка, одинокая улыбка Калачева приобрела извиняющийся характер.
— Ерунда, — заключила она. — А сколько ты заплатил за ремонт? Договорился насчет хвостов для холодца? Наверное, надо еще? А куда ушла Леночка? Сегодня на завтрак только омлет. Надо ли экономить сейчас, перед свадьбой? Как спал, Володя? Кого ты думаешь приглашать? Будет ли Леночка — детка сразу заводить ребенка?
Отвечать было не обязательно, потому как Таня сразу же выпаливала необходимые ответы: «Если будет заводить, то только девочку. Девочка все понимает, и помощница,
б*
наконец. А ваш ежик — трудовик, которого ты думаешь приглашать, он сам себе на уме. Он валенком прикидывается. Ленка в парикмахерскую улетела, химию делает. Пускай. Если народу будет мало, если только вечер, а не свадьба, то надо постараться, чтобы и языки были, и буженинка по моему рецепту. Говорила тебе — сдай свои часы в музей хламья, может, какие‑нибудь деньги бы дали, а на них бы современные часики купил, электронные».
Калачев еле остановил поток вопросов — ответов:
— Лучше дай мне какой‑нибудь целлофан. Куда я мясо сложу?
— Пакеты наготове. А правда ведь, Толик красивый парень? Руки у него работящие. И чистюля. Больше всего на свете я люблю аккуратных мужчин. Чтобы прическа у мужика была нормальная, чтобы ладошкой свои волосы не хватал. И чтобы обувь блестела. Это главное. И наш будущий зять такой. Он, удивительное дело, как по воздуху летает: ни соринки, ни пылинки у него на туфельках. Голова ухожена. Ну, чего ты мотаешь головой? Если он за туфлями и за прической ’гак ухаживает, то и за Леночкой нашей будет пригляд. Вот возьми пакетики. Да торгуйся там. Сейчас на одну водку столько денег ухлопаешь!
Жена говорила тоном, лишенным оттенков. Калачев к этому привык. А других людей индифферентность тона даже пугала: знать, особа себе на уме. В редакции районной газеты, где она работала, Татьяну не то что не любили, просто она там была чужой, не вписывалась в круг. Ради самозащиты она и изобрела для себя такой вот тон. Инстинкт самосохранения в действии. А в ней ведь есть порода, величественность эдакая. И она ведь по молодости была гуттаперчевой, как змея. Взять бы ее и омолодить. Только как? Ванны с молоком и ванны с шампанским не помогут, листья лопуха тоже.
— Гуд бай, рот не разевай! — крикнул он жене.
Ответа не последовало. Калачев любил ходить один,
чтобы никто не путался под ногами, чтобы дышать свежим воздухом и размышлять. Что‑что, а размышлять он любил. Читать и размышлять. Может быть, поэтому лет двадцать из всей его жизни прошли мимо. Пассивная жизнь, но ведь не жрать же и спать ежедневно — ежевечер- не — ежеутренне, не вгрызаться алчными зубами в свиной хребет?
Станица с каждым днем делается все раскромсаннее и захламленнее. То там, то сям раскиданы какие‑то ржавые щиты с призывами, с кошмарным ощером букв, с гримасами рисованных через трафарет орденов. А впрочем, так и надо, правильно. На помойке жить удобнее, все под рукой. Кажется, люди уже перестали застилать постели: все равно вечером ложиться, перестали мыть чашки после чаепития, все равно в эти же чашки часа через четыре опять наливать. Калачев решил, что если уж жена не удивилась необыкновенному ходу часов, то теперь он удивит мастера. Он будет как бы подавать часы издалека.
Спросит, не хочет ли он опять меняться. Он загонит часовщика в угол, сдерет, торгуясь, с него три шкуры. А потом ошарашит, скажет, что если часовщик так нечестно поступил, то ни о каком обмене не может быть и речи. И Калачев уйдет к другому мастеру, по крайней мере можно съездить в город и там все устроить.
Однако Калачева ждало разочарование. Вагончик часовых дел мастера стоял на месте как миленький и окошечко приоткрыто, и из окошечка орет магнитофон «Ты морячка, я моряк». Костяшками пальцев Калачев дотронулся до стекла, постучал. Решительно стукнул. Из окошечка выглянула гладко выбритая, восторженная юношеская физиономия. Длинная шея, уши желтые.
— А где этот? — Калачев показал пальцами как заводят детскую игрушечную машину или часы с боем.
— Этот?.. Вы о Прохорове спрашиваете? — улыбнулся гусенок. И ему доставило большое удовольствие выпалить: — Уехал, уехал! На Север угнал, за длинным рублем.
— Как же так? Ведь только вчера…
— Именно — вчера, — сиял новый владелец вагончика.
— А кто же теперь вместо?
— Не могу знать, — по — фельдфебельски ответил парень, — я музыку записываю. И торгую ей. Хотите, вам Валерия Ободзинского запишу, из вашего времени певец?
Гусачок покрутил что‑то внутри вагончика, и динамик выводил уже сахарным голосом: «У под — эзда протиф дома тва — а-эго стою — у-у». И с легким пристаныванием: «О — о-о! как я счаслифф».
Ободзинского Калачев не хотел. Сердито взглянул на записывалыцика музыки: «Наверное, улыбка у него никогда не сходит с лица». Калачев знал, что если так глупо, так абсурдно началось утро, то теперь и будет все сыпаться. Где‑нибудь он что‑нибудь забудет. Ему наступят на ногу.
Обзовут в очереди. Или мясник Федор (кажется, Федор) Масленников даст от ворот поворот. Господи, помилуй! И не хочет он того мяса. Но вот жизнь заставляет вечно заглядывать в чьи‑то глаза и по щенячьи вилять хвостом, облизывать кирзу, нет, хром купеческих сапог. Он бы и не облизывал, он бы перебился и на картошечке с луком и постным маслом, он бы носил ботиночки армавирского пошива с народным названием «Буря в пустыне», если бы, не родные мучители: Татьяна Алексеевна — жена и Леночка — дочурочка золотая. Уваженья, уваженья хочется! Какое может быть уважение, если сам он лгун и морочит головы юным своими «красной нитью» и «лишним человеком», тем, что декабристы разбудили Пушкина или Герцена, Герцен в свою очередь не дал спать Владимиру Ильичу.
Надо нырнуть в пристроечку, вот здесь, в уголке, находится мясник, то есть Масленников, тесно связанный с мясной диаспорой на рынке. Тучный, чисто традиционный, такой Масленников, персонаж юмористических рассказов. Да, такой! Масленников разводил в стороны руки и восклицал: «Как — ие люди!»
«Неужели он кинется обниматься?» — опасался Калачев. Тот только восклицал: «Какие люди!» И сразу же Масленников заговорил о радикулите. Добродушные глаза его сияли так тепло, словно на свете нет ничего лучше, чем радикулит. Радикулитная тема вдруг иссякла:
— Как же у вас там моя Натулечка? Она ведь по вечерам такие толстые книжки листает. Я говорю ей: «Зачитаешься! Брось, плюнь! Я за всю свою жизнь не прочитал ни одной книжки и ничего, живу. Уважают меня больше, чем вашего школьного директора. Вынуждены уважать. Ты вот сейчас пришел, будешь показывать уважение». «Не такой уж он и добрый. Боров он! — сразу решил Калачев. — Это он на улице тает леденцом. А здесь — барин Троекуров». И Калачев заговорил академическим, педагогическим тоном:
— Дочка ваша, Наташа, очень способная. Но что‑то ей мешает. Она могла бы учиться на одни пятерки и напрасно вы так, Федор… извините, по отчеству…