Николай Ивеншев - Против часовой стрелки
Наглец — часовщик не унимался:
— Плюс доплата, еще надбавлю!
«Сумасшедший, — решил Калачев, — в больницу его надо, а он здесь… на свободе».
Часовщик взглянул попристальнее, понял — колеблется клиент. Но и Калачев в это же время учуял, что сам проигрывает в поединке.
— Дареные, — совсем уже категорично, раздраженным голосом заявил он.
Часовщик залепетал себе под нос: «Не вари вареное, не дари дареное».
— Все, все отдам! — вопил бородатый. — Вон ходики с кукушкой, сейчас модно. Настенные, с королевским боем. Как в замке! Тихо — хо — нько бьют, не будят, спать не мешают. А когда надо, услышишь. Звук хитрый, воспринимается по желанию. Наручные: хоть сутки кипяти в кастрюле, а им хоть бы хны. Да ты что, дяденька, сдурел! — неистовствовал забывший приличие часовых дел мастер.
Калачев отпрянул от окошечка. Уже прохожие оглядывались на вопли чумного владельца будки.
— Нет,^ себе под нос тихо прошептал Калачев.
И часовщик все понял, только виновато как‑то, душевно, уже по — человечески улыбнулся.
Учительница истории, особа с сухим и сердитым лицом, стонала:
— Куда его выслали, забыли все, все забыли, как он целую страну спасал. Куда его задвинули? Это происки! Весь мир припадал к телевизору, у меня все швы затянулись. Все швы, как корова языком слизала. А его — в Польшу!
— Ну, как сказать, — цокнул языком учитель труда — ежик Максимов. — Он, я в одной газетке читал, от темных, дьявольских сил работает. Таких, как он, в средние века на кострах сжигали.
Историчка Анна Ивановна ощетинилась:
— Не говорите так, я бы вас всех сожгла тогда, не говорите — возненавижу. Этот Кашпировский, бывало, только взглянет на меня своими глазищами, так я готова что хочешь Сделать… А вы сами‑то таблетками людей обеспечили, чтобы лечить? Так и не кочевряжьтесь тогда! Я до президента дойду, все равно вернут целителя, в Польшу поеду.
Физрук Филиппенко потянул носом:
— Денежки зарабатывает.
Эти «денежки» окончательно взбесили Калачева и он кинулся к полке с классными журналами. Он убегал преподавать отвращение к Александру Блоку. Как нарколог, назначающий рвотное, вытяжку из баренца, он старался напичкать девчонок с хлопающими опахальными ресницами революционным пафосом поэмы «Двенадцать». Он получал удовольствие от глупеньких глазенок прыщавых юношей. Блок им до фени. И все равно глупенькие глазенки подхватывали: «Революцьонный держите шаг, неугомонный не дремлет враг». Калачев тем самым мстил за свое алкоголическое пристрастие к российской словесности. Ведь по сути он всю жизнь обклеил книжностью. Сталкивался с грубой обыденностью, рыдал в душе и опять хватался за спасательный круг — за Достоевского, за кислородную подушку, за Льва Толстого. Все же в его тошнотворном преподавании была‑таки и доза гуманности. Он спасает детишек от их иллюзий. Жалко было только Свету Сукачеву, девушку, словно сошедшую с картин XVIII века. У Светы — умные, пронзительные глаза. Калачеву казалось, что Света все на свете понимала, понимала и эту туфту об Александре Блоке.
«Она когда‑нибудь мне скажет об этом», — думал Калачев. И пугался будущего разговора. Тогда он окажется беззащитным. Он, вот удивительно, никогда не чувствовал себя старым, несмотря на изрядную лысину и некоторую слабость по вечерам. И то, слабело лишь тело. Не дух. Его и во время уроков посещали достаточно неприличные мысли, допустим, о наготе этой самой Светочки Сукачевой. И автоматически выговаривал ту самую блевотину, заученную, затверженную двадцать лет назад: «Красной нитью проходит». И когда Калачев видел в своем сознании живот ученицы, радовался тому, что ангел — хранитель не дал ему загнуться от ядовитого воздуха в классе, от иприта и люизита в учительской. Он завидовал крутоголовым мальчишкам, смеющимся утробно, и он только хотел быть таким, как они: гонять на мотоциклах, нырять в алкогольное отвлечение от жизни. Умная Света Сукачева глядела на него вьюжными глазами, и ему становилось стыдно. А вдруг некоторые люди действительно улавливают чужие мысли?..
— А я читал, что Лермонтов у Мартынова денежки стибрил, а потом для собственного оправдания написал «Тамань». Контрабандисты, мол, обокрали, взяли деньги, которые передал отец Мартынова сыночку, — непоследовательно заявил со второй парты Сережа Шаповалов, эгоист первой гильдии, очень неглупый мальчик, пришедший сегодня в новых кроссовках. Все‑таки он — ребенок, кокетливо выставил ногу в обнове в проход.
— Дорогой брат славянин, — начал манерно Калачев, — да что мы знаем о жизни Михаила Юрьевича? И он заговорил об импульсивно — рефлексивном характере поэта.
— Может быть, может быть, — Калачев покашлял в кулак. Но тут же понял, что сбился со своей методики, исправился:
— Иди, Сережа, к доске, расскажи нам о цикле стихов о Прекрасной Даме.
Сергей нехотя поставил вторую кроссовку рядом с первой, что была в проходе и так же лениво поднялся из‑за 'парты, любуясь собой, пошел к доске. А Калачев опустился на стул и стал водить ручкой по журнальному списку. Он умел отключаться от внешнего мира и по ровной речи вызванного ученика понимал, что тот говорит дело, то есть ту
самую туфту, только изложенную пронафталиненными старичками, сочинителями учебника литературы.
Иногда Калачева дразнила мысль: «А что, если он вложит в тетрадку Светы Сукачевой записку, назначит ей свидание? Как она отреагирует на эту записку? Гм…» Хотя — дурь, конечно. Он в отличие от беспросветных глупцов умел видеть себя со стороны, другими глазами, критическими. В глазах Светы Сукачевой Владимир Петрович Калачев что- то вроде замшелого пня с глазами, этакий Иеронимус Босх.
Сергей живо отрапортовал, получил свою заслуженную «пятерку». Теперь он вдвойне счастлив: из‑за новых кроссовок и из‑за новой конфетки — пятерочки. По коридору гулко пронеслась толпа, это — из спортивного зала в раздевалку. Близился конец урока. Калачев взглянул на часы и опешил. Часы остановились. Видно, тот черт куд- латый — бородатый, фокусник отомстил‑таки. Дунул — плюнул и пошли!.. Вернее, опять остановились. Правильно говорят люди… А что люди! И что деньги?! Не за надувательство обидно, а то досадно, что часовщик победил в поединке.
Света Сукачева заглянула ему в глаза:
— Света, ты чего?
— Вот вы здесь о революции говорили, о Блоке, а я знаю, почему Блок написал свою поэму. С испугу! Ему не очень‑то хотелось схлопотать пулю из большевистского маузера, вот он и наворотил приэывчиков: «Бей, режь…»
— Ну, вот, — подумал Калачев, — вот оно и случилось, вот Сукачева мстит мне за ложь. И это еще не все, глаза у Сукачевой еще горят. Он промямлил: «Да… может быть… но надо, как в учебнике».
— Почему надо? — полоснула она его холодными глазами, вмиг обледеневшими. — Почему мы все врем, врем, врем? Все живут десятью жизнями, придуманными и настоящими и врут, врут. Чтобы защитить основную, спрятанную жизнь? Так?
— Правда, — согласился Калачев. Он никогда бы не подумал, что семнадцатилетняя девушка может так по — старчески мудро мыслить. Конечно же, за этими красивыми глазками живет целый мир. Настоящий мир, не бутафорский. Вот вам и Светочка, вот вам и прелестница!
Она идет к доске, и золотой пушок у нее на шее сияет так мило, что хочется заплакать, завыть, биться головой о стену: «Где мои семнадцать лет?!» Но это уже фарс.
6 Заказ 54
Боже мой! В учительской опять разговор о Кашпировском. Время, что ли, остановилось? Анна Ивановна излизала свои сухие губы:
— Это еще ничего, а вот показывали одну немецкую актрису, у нее болезнь такая, ампилоция… нет — нет, что‑то вроде того, по — нашему облысение. Да, облысение! Так после сеансов Анатолия Кашпировского у нее новые волосики выросли, кудрявая такая головка стала, прелесть.
— Деньги! Все — мани — мани! Если они есть в кармане, то все чудесно, — невпопад вклинился ежик — трудовик Максимов.
Калачеву это было глубоко безразлично, не раздражало, как раньше: он радовался, что увидел золотую шейку своей ученицы. И Света победит. Она будет лупить правду — матку в глаза. Теперь уже всегда. Наверное, всегда. Он радовался, как и вчера дочернему признанию: «Папа, я никуда от вас не уеду». Остановка дедушкиных часов — такой пустяк, такая ерунда на постном масле. Надо все- таки сказать хмырю — часовщику, что он о нем думает. Завтра и скажет. Завтра, утром.
Опять Калачев вспомнил, что Лена, как и мать, так же задает вопросы и отвечает на них. Наследственное.
— Пап, а почему так устроено, что человек истребляет в первую очередь самое качественное и благородное?
Не было еще такого случая, чтобы красоту и не примяли, не вытоптали, не вышвырнули в помойное ведро.
Может быть, вначале охотники за красивыми девицами и поскромничают, не по Сеньке, мол, шапка — все же найдется такой, который будет ей петь романсы с ласковой першинкой в голосе, который раза два поцелует ее ладошку, наговорит какой‑нибудь комплиментарной ерунды. Она, доверчивая, ребенок по сути, превратится в игрушку.