Владимир Курносенко - Жена монаха
– Выходи! – неистовствовал, брал уже за горло кого-то честняга Ква-Ква. – Где ты, подлая тварь? С открытым забралом. В честном бою.
И, странное дело, такое это кваканье лучше прочего ложилось в строку и подходило минуте.
Мадам Бовари. Мадам Баттерфляй. Мадам (думала она) Рубаха-Ненарокова.
«Женщина никогда не поймет психологии мужчины, а мужчина женщины, ибо сознания у них структурированы для разных задач!»
Будь она на той лекции поопытнее да поумней, навострить бы ей, девоньке, ушки на макушке, а затем и лыжи – она была Сольвейг, была лыжница, – дабы мчать переменным, толкаясь палками, от предмета грез; у нее ж, бедненькой, дрожь побежала под коленки от «мужчины и женщины», словно речь велась о ней и о нем.
– Вы что же думаете, Гегель это вам хухры-мух-ры?! – «грозно» вопрошал он с кафедры, с орлиной высоты высшего веденья, а они, второкурсницы, такие еще все свеженькие, щекастенькие, прыскали в кулачки, перешептывались и порядно взвеселялись.
Ей же, единственной на потоке втюрившейся по-настоящему, насмерть, он мстился ожившим рудиментом девятнадцатого века – «умницей, богатырем и золотым сердцем», как прочла она на беду о Константине Аксакове, кажется, сыне-человеке, не сумевшем пережить горе кончины «несравненного отича».
«Взор, меч, язык... Цвет и надежда радостной державы... чекан изящества... зерцало вкуса» – след в след могла пройти за сшедшей с ума Офелией без малейшего снижения, без иронии.
«Структурированье под разные задачи» представлялось не бедою и сулило открытия. Праздничные, заработанные. Преломление, как святого хлеба, одного на двоих труда.
В счастливо нечаянную прогулку в институтском скверике он отбубнил ей сиплым баском стихотворение:
И, кроясь в дымке, он уходит вдаль,Заполненный товарищами берег...
Она была поражена не выбором, не вкусом, а тем, как хрестоматийное, замызганное школой стихотворение, будто полежавший в воде цветок, ожило и заблагоухало человечностью и печалью.
– А я думала, – призналась она честно, – член ЦК... борец... «скрытый подкулачник»...
Подразумевалось, что у литературной святыни Руси были и истинные мученики, без маневра не бравшие копеечку у господина с копытом.
Он покосился сверху: не оценивая, а из любопытства.
– Все мы, – сказал, – где-то подкулачники и члены ЦК! Все, – блеснул глазом, – Розенкранцы и розенкрейцеры.
И, открыв широкозубастый рот, захохотал, упреждая поощряющие аплодисменты публики. Ее сиречь.
Ей было девятнадцать, и он ее завораживал. Она была заворожена им и. собственною грезой. И когда он поцеловал в первый раз, она обмерла и лет эдак на шесть-семь потеряла женски структурированное сознание.
– Жизнь, – объявлял он теперь за ужином, – это мысли, которые приходят за день!
Со сдерживаемым, но всегда готовым к предъявлению аппетитом придвигал тарелку и ел приготовленное ею, беременною в токсикозе.
– И все? – вскидывала она бровки, но ослепляя изнутри глаза, чтобы не видеть, как он ест. – А чувства? Мечты? Воспоминанья? Сомнения... А хлеб насущный? А. стихи? Озарения?
Не поддержанный ею или, наипаче, «встречая отпор», он мгновенно по-детски сникал, гас, откладывал вилку или ложку и клонил долу кучеряву молодецкую головушку.
– Ну, вообще-то это не я... Эдисон поделился...
С треском, хрустом и, разгоняясь, как лед на какой-нибудь пригорной, не слишком бурной речушке, началось, двинулось и пошло-поехало это внутреннее недоразумение со сменой эпох. До родов она успела кое-как защитить диплом (по Л. Пантелееву), а его, неостепененного ее Рубаху, из института «ушли».
На кафедре политической экономики свило гнездо региональное отделение ЦРХ[3] влекомая чувством долга – то есть желаньем опростать место под родственного душой человечка, инициативная от ЦРХ группа потребовала оградить студентов от «так называемого преподавателя», использующего в лекциях методологически не обеспеченное понятие хухры.
Номенклатурный, но не злой и по-своему смекалистый, из деревни, как и она, человек, ректор, возразил было, выгадывая время, что не одно ж голимое «хухры», но ведь, он слыхал, и мухры тоже, а это, согласитесь, если разобраться, не рубить сплеча.
– Ну, знаете ли! – «не скрывая презренья», пожала плечами группа из ЦРХ. – Ме-то-до-логиче-ски!.. Хельсинкское соглашение. И мы. – И вся, перепереглянувшись в себе, свела на трухнувшем ректоре безусловно честные и разве чуточку укоряющие глаза.
Попив с горя горькую некоторое (небольшое) время, чекан изящества и зерцало вкуса домыкал учебный год по техникумам и ПТУ и с осени, в пику ЦРХ, а частью сгоряча, записался в ПИДНЦ[4] где было «достаточное количество» уволившихся и уволенных офицеров, самопровозглашенных казаков и казаков, а также выбравшегося из скрыней прежнего режима полукатакомбного какого-то духовенства.
Он, цвет и надежда радостной державы, не шутя посещал президиумы и политсоветы, «с радушьем», а где и доброй товарищеской шуткой, встречал с караваем на вокзале «представителей и координаторов» Центра, избирал и всерьез тщился избраться в местные руками водящие органы.
– Нельзя, м-маловато, Ёла, – шутил, – до бычу средств к существованию полагать и самоим смыслом его!
Нагрубали, нестерпимо зудясь, молочные железы, женская консультация грозила разрезами и рубцами, Арька вертелась и ревела сутками напролет, а в их забитой книгами хрущевке (успели от института) недоставало «средств» на тривиальный копеечный молокоотсос.
– И какую же добычу, – повторяя шахтерское это ударенье на первом слоге, оборачивалась она, – ты видишь смысл имеющей, бессребр...
(...енник ты наш!)
Это она не договорила, устыдившись. Услыхав – не сама, чрез ангела-хранителя поди, – разухабисто-хозяйскую нотку эту. по чужую душу.
– Он парень ничего, – не глядя в глаза, мать трогала, теребила легкою рукой ворот ее кофты, – не жадный, не хам какой. Ты ж его сама, доча, выбирала, по себе!
– Я могла ошибку сделать.
– Ох-хо-хоши! Мои вы хороши. Так ли эдак ли, а до Бога дойдешь, за все в ножки поклонишься. Вон внученька-то у меня зато.
И кой-как улыбнувшись, сама же, бедная, и не устояла «в истине»: заплакала, перестала теребить.
Школьная подруга, психологиня профессией, ответила еще загадочней: «Он у тебя, Ленка, зверок! Нет, не просекаешь? Зверок! Я их по выраженьям морд, по повадке. Ну как тебе, тетехе, втолковать-то? Эх».
Питерский – его – приятель по университету, когда посидели-выпили у них на кухне, по пьяной лавочке болтанул тоже. До аж четвертого курса «прозвище-погоняло» у Арькиного отца было «Монах»...
Единств... на курс... девств...
Окосевший друг прикладывал к ухмыляющимся губам указательный палец, а смущенно краснеющий «Монах» всполошенно тыркал его локтем в живот, так что тот, рисковый, но успешный издатель-предприниматель, колыхать им переставал и от оповещенья причин-подробностей категорически отказывался.
«Щадил» по дружбе благородно.
С подачи соратников по ПИДНЦ «товарищ Рубаха» был пристроен в сменившую областной комитет областную администрацию – третьим помощником второго зама. В сферах где-то теоретико-идеологических.
«Здравствуйте! Областная администрация... Рубаха...»
Арина пошла в приличные недорогие ясли, купили новую стиральную машину, обувь на зиму, ей – «Ёле» – стремный на гагажьем пуху плащ в магазине-салоне «Персона». И пошли-запромелькивали во днях и неделях брифинги, презентации, юбилеи, банкеты, а ля фуршеты. Добротолюбивые (оказывается) иностранцы, харизматические личности наездом, нужные городу люди...
Там, в метрополии, судя по шорохам, у кого-то что-то отнималось с галантно-цивилизованной – «по-новому» – улыбкой, а тут, «на местах», те, у кого средства к существованию и были его смыслом, спешили уловить рыбку во взбаламученной придонной воде.
– А можно, как думаешь, читать Хайдеггера и Дерриду и быть... безду... без...
– Да сколько угодно! – Подруга (Катя) курила и выпячивала по-особому губы, чтобы получались кольца. – Дух дышит где хочет! Это как? А старухи безграмотные? А дауны в церкви?
– Но... почему?
– Потому что умные слишком! – засмеялась Катя, не ведавшая ответа, но любившая ее.
Неповоротливых «верных» носорогов с беспородною их камарильей, просачиваясь в пустоты власти, меняли реальные экономисты и чисто конкретные юристы, без розовых соплей кованные и по кодексу, и по понятиям.
Побывав, повидав и поездив, младая чиновная братва наглядела себе иную, высшую замашку!
Как хлеба, как алкоголя, как однозначных после нулей цифр номеров на служебных автомобилях, момент требовал новых универсал-солидных фигур речи, с приличьем прикрывающих известные неприличные (зияющие) места.