Адольф Рудницкий - Живое и мертвое море
В пальто, которое ночью служило ему постелью, а днем было лишним грузом, Эмануэль спал и прятался в подвалах, на чердаках, среди развалин. Время от времени, чаще вечером, когда прекращались облавы и люди выходили из погребов, он пробирался к себе в квартиру, чтобы взять что-нибудь из постельного белья или одежды. Все это он менял на хлеб у тех, кого гоняли работать на «ту сторону». Время от времени забегал к друзьям, чтобы удостовериться, остался ли у него еще кто-нибудь на свете. Их квартиры обычно оказывались пустыми и ограбленными. Нередко он находил там трупы: люди в тот период травились семьями.
В один день с Краковскими был переселен с улицы Крулевской в гетто и адвокат Куровский. Эмануэль помнил Куровского с детства. Адвокат приносил ему леденцы, но маленький Эмануэль любил Куровского за то, что тот учил его узнавать время на своих больших серебряных часах «омега». Визит адвоката бывал для него всегда событием. Эмануэль робко входил в комнату родителей и с невинным видом становился в сторонке. Адвокат знал, что это значит. Подзывал, сажал к себе на колени, доставал свою огромную «омегу» и просил подсказать ему, который час, так как сам «запамятовал». С сыном адвоката, Ежи Куровским, Эмануэль дружил в гимназии, в политехническом институте, а позднее и в гетто, хотя здесь их отношения стали холоднее. Однажды Эмануэль решил посмотреть, целы ли Куровские, жившие на Кармелитской.
Зашло солнце, на грязной, усыпанной мусором улице воздух был каким-то засаленным. То здесь, то там появлялся человек и мгновенно исчезал. Зловещая тишина обрушилась на Эмануэля, когда он вошел в подъезд дома, где жили Куровские. Тишина эта говорила, что дом уже основательно «прочистили». С растущим чувством страха Эмануэль поднимался на третий этаж. Ступеньки были старые, темные, покрытые масляной краской. На каждой площадке стояли в нише женские фигуры с фонарями в руках. Прежде чем позвонить к Куровским, он проверил номер квартиры, хотя хорошо знал его. Звонок работал. Когда нажал ручку, дверь подалась. Эмануэль очутился в тесном мрачноватом коридорчике с множеством дверей по обеим сторонам. Здесь стояла вешалка с целой грудой одежды, на полу белела осыпавшаяся известка; он не мог оторвать глаз от этой белизны. С учащенно бьющимся сердцем Эмануэль отворил дверь слева и попал в небольшую комнату, тоже не очень светлую: выступ стены до половины заслонял окно, и, кроме того, уже смеркалось. Направо стояла нетронутая белая девичья кровать с занавесочками, напротив — на старомодном письменном столе лежала покрытая пылью пухлая телефонная книга. Как в передней от крошек извести, так теперь он не мог оторвать взгляда от списка абонентов варшавской телефонной сети. Эмануэля бросило в дрожь. С минуту он думал, что здесь никого нет — и вместе с тем знал, что ошибается, — собственно, уже войдя сюда, он заранее знал все. Вернувшись в переднюю, Эмануэль решил уйти, но вместо этого направился в соседнюю комнату. Она оказалась огромной и вопреки ожиданию светлой. Прямо против дверей на кровати, повернувшись лицом к стене, лежала женщина. Она была одета подчеркнуто опрятно — в белой блузке и юбке из черной тафты. Казалось, женщина дремала. Ее как бы окутывала какая-то необычная тишина.
Эмануэль чувствовал, что у него подкашиваются ноги. С замирающим сердцем он прошел на носках в следующую комнату.
У накрытого стола, уставленного бутылками и какими-то сластями, сидело трое мужчин и одна женщина, все старательно приодетые. Один мужчина, средних лет, непринужденно откинулся на спинку стула. Его открытые глаза уставились на Эмануэля, когда тот вошел. Другой, уже седеющий, держался за разорванный ворот рубашки, словно его что-то душило. В то же время лицо женщины не выражало ни малейшей муки, голова ее была слегка наклонена, кончики длинных тонких пальцев чуть пожелтели от табака. Она была исключительной, совершенной красоты, темноволосая, с огромными глазами и великолепно очерченным овалом лица. Человеком, который разрывал на себе рубашку, был старик Куровский. Сына его здесь не было.
С такими групповыми самоубийствами часто приходилось сталкиваться в те полные безнадежности дни фашистского триумфа. Несколько человек, которым опротивела жизнь, собирались на бокал вина с цианистым калием. Такие групповые самоубийства в гетто назывались пиром.
Благодаря особым свойствам человеческого сердца то лето не запомнилось Эмануэлю — ни этот пир, ни брат, погасивший сигарету о подошву и ставший рядом с матерью со словами: «Куда ты, мама, туда и я», ни отец, молившийся над трупом Вовы. Совсем иное событие запечатлелось в его памяти. Оно произошло в одном из домов на Новолипках. Это был День ребенка, как в обычные времена бывают День леса, День женщины. В тот день гитлеровцы забирали детей, и родители усыпляли их люминалом и прятали где придется. Во дворе стояла толпа, в подворотне — жандармы. Вдруг на балкон, выходящий во двор, выбежал мальчуган лет четырех, которого звали тоже Эмануэль. Большой Эмануэль хорошо знал малыша, то был сын его двоюродной сестры. Мать заперла его в комнате, велела сидеть под кроватью, но мальчуган, очевидно, чего-то испугался, проснулся от страха, вышел на балкон и закричал: «Мамочка, мамочка!» Вообще дети умели тогда применяться к обстановке и вели себя по-взрослому — кто во время минувшей войны наблюдал за детьми или, например, собаками, подобные наблюдения давали обильную пищу для размышлений, — но на этот раз мальчик, очевидно, забыл, что творится. Он не мог понять, зачем во дворе собралась толпа, почему на него шикают и сердятся; малыш все забыл. Из-за этого шиканья он только расплакался еще громче, что в конце концов привлекло внимание палачей.
Потом Эмануэль вышел на улицу. Собственная смерть причинила бы ему меньше боли, чем гибель этого ребенка. Возле дома лежало несколько женщин, убитых минуту назад. Они были какие-то фиолетовые. Эмануэль смотрел на них с отвращением. С тем же чувством он думал о себе, о жизни, обо всем. Он забрался в какую-то квартиру, принял большую дозу люминала и проспал два дня. Проснулся дьявольски голодным. Нашел какой-то паштет и набросился на него, как безумный. Он съел тогда огромное количество этого паштета.
11
Шестого сентября в объявлениях, расклеенных ночью — а она, благодаря тому, что творилось с заката до восхода солнца, была подлинным днем гетто, — сообщалось, что шестого сентября все, кто еще уцелел в этих стенах, должны выйти из нор, где до сих пор скрывались, и собраться на улицах Милой, Любецкого, Либельта и Островского. Немцы готовили «большой котел».
Было раннее утро, холодное и солнечное. До десяти часов проход по улицам оставался открытым и вереницы людей сновали во всех направлениях. Многие бежали посоветоваться; свое решение они ставили в зависимость от того, как поступят другие. Бежали к родственникам, к друзьям. Когда Эмануэль в буром пальто и с котомкой в руке вышел из дому, где провел последнюю ночь, он попал в людское море. Его ни к кому не тянуло. Он шел на север, но все еще колебался. До последней минуты Эмануэль не знал, пересечет ли границу, обозначенную немцами. Душу его по-прежнему славно окутывал туман. Не было в нем ни одержимости, присущей тем, кто борется за жизнь любыми способами, ни слабости тех, которые больше, чем фашистов, ненавидели искалеченную ими жизнь и жаждали умереть. Он не хотел бороться и вместе с тем не хотел сделать чего-либо такого, что могло бы приблизить смерть. Он относился к своей жизни, точно к дальнему родственнику; так ему по крайней мере казалось.
И все же, идя по улице, он оглядывал дома только с одной мыслью — годятся ли они под убежища. В тех, где он последнее время прятался, нельзя было подолгу оставаться, и, если бы он решил здесь переждать, ему бы пришлось прежде всего подыскать убежище. Один дом на улице Заменгоффа показался ему подходящим. Жильцы, которые выходили в тот момент, когда Эмануэль вошел, окидывали его презрительными взглядами, полагая, что он собирается мародерствовать, — ведь уходящие почти ничего не брали с собой. Какой-то человечек в засаленном френче и шляпе, похожей на блин, едва не бросился на него.
Эмануэль направился в подвал; он уже ночевал здесь однажды, а теперь намеревался еще раз осмотреть помещения. Заглядывал в открытые каморки — они никуда не годились; в конце коридора наметанным глазом заметил замаскированный лаз. Сбросил котомку, пальто, отодвинул лист железа, протиснулся в щель и зажег спичку. Да, этот тайник приготовил себе кто-то с подобной же целью. Здесь стояла раскладушка, в углу он обнаружил кувшин с водой, жестянку с пресными лепешками. На раскладушке лежала какая-то одежда. Умер ли неизвестный владелец убежища или вышел и вернется? Это в данную минуту не имело значения. Тому человеку пришлось бы делить с ним эту каморку, таков был неписаный закон гетто.