Том Бойл - Моя любовь
– Вы знакомы с Чиной Беркович?
И она. Она лежала в больнице, куда ее доставила скорая, после того, как соседка по комнате позвонила 911 и разговаривала с диспетчером таким голосом, будто у нее кость в горле застряла. Снова шел дождь. Ее родители тоже приехали – всхлипывающая мать с красными от слез глазами и отец, похожий на забывшего роль актера, – а еще там была женщина-полицейский. Она сидела в углу на оранжевом пластиковом стуле, склонившись над вязанием. Поначалу мать Чины пыталась быть с ней любезной, но ситуация не располагала к любезности, и теперь она просто не обращала на женщину внимания, узнав крайне нелицеприятный факт, что Чину возьмут под стражу сразу же после выписки из больницы.
Довольно долго никто ничего не говорил – все уже было сказано до этого и не по одному разу, долгий поток боли и обвинений, да и стерильная тишина больницы держала всех цепкой хваткой. Только дождь все барабанил по стеклу, да приборы над кроватью высчитывали какие-то цифры. Из вестибюля долетел обрывок телевизионного диалога, и Чина открыла глаза, решив, что она в общежитии.
– Милая, – склонилась над ней мать, – как ты? Тебе что-нибудь нужно?
– Мне нужно… кажется, мне нужно пописать.
– Почему? – совершенно некстати спросил отец. Он поднялся со стула и встал рядом, глаза – словно потрескавшийся фарфор. – Почему ты нам не сказала? Хотя бы матери или доктору Фридману? Хотя бы доктору Фридману. Он же… он же, как член семьи, ты же знаешь, что он мог бы… он сделал бы… во имя Господа, о чем ты только думала?
«Думала? Да ни о чем не думала – ни тогда, ни сейчас». Все, чего ей хотелось – и не важно было, что с ней сделают, будут ли ее бить, пытать, потащат ли рыдающую в грязном белом платье по улицам с кроваво-красной надписью «Детоубийца» на груди – это увидеть Джереми. И все. Потому что важно было лишь, что думает он.
Еда в женской тюрьме имени Сары Барнс Купер оказалась точно такой, как и в столовой колледжа: много сахара, крахмала и гадкого холестерина. Она бы даже поиронизировала над этим при других обстоятельствах, если бы, к примеру, работала над курсовиком по социологии. Но, принимая во внимание, что она торчала здесь уже больше месяца и являлась объектом издевательств, насмешек, ненависти и даже омерзения со стороны других обитательниц тюрьмы, а также то, что ее жизнь была полностью и безнадежно разрушена, а передовицы всех газет пестрели ее фотографиями с подписью «Мамочка из мотеля» – иронизировать она была не в состоянии. Страх не отпускал Чину двадцать четыре часа в сутки. Она боялась настоящего, боялась будущего, боялась поджидающих суда репортеров – того, как они вцепятся в нее, как только она выйдет за порог. Ей не удавалось сосредоточиться на принесенных матерью книгах и журналах, даже на телевизоре в комнате отдыха. Она сидела у себя – такая же комната, как и в общежитии, только на ночь запирают, – тупо уставившись на стены и горстями поедая арахис, M amp;M's и семечки, бездумно, словно животное, перемалывая и пережевывая еду. Она еще прибавила в весе, но какая разница?
Джереми изменился. Куда-то исчезли его легкая походка, улыбка, красивые мускулы. Даже волосы уже не торчали ежиком, а безжизненно лежали, словно он не прикасался ни к расческе, ни к тюбику е гелем. Когда она увидела его на суде – впервые с тех пор, как выбралась из машины и вошла в общежитие с мокрыми от крови бедрами, он выглядел, как беглец, как привидение. Помещение, в котором они находились – зал суда, казалось, просто вдруг выросло вокруг них вместе со стенами, окнами, скамьями, лампами и батареями отопления, вместе с судьей, американским флагом и зрителями. Было жарко. Люди покашливали в кулаки и шуршали ногами по полу – каждый звук многократно усиливался. Председательствовал судья – руки, словно вкрученные в мешок кости; ищущие мутноватые глаза смотрят поверх очков для чтения.
Адвокату Чины не нравился адвокат Джереми – это было более чем очевидно, а государственному обвинителю вообще никто не нравился. Чина смотрела на него – на Джереми, только на него, – а репортеры как один затаили дыхание в ожидании развязки. Судья зачитал приговор, и ее мать, всхлипнув, уронила лицо в ладони. Джереми тоже смотрел на нее, не сводя глаз, будто не желая замечать присутствия посторонних, словно кроме нее ничто в мире не имело значения, а когда судья сказал: «Убийство первой степени» и «Убийство вследствие жестокого обращения или небрежности», – он даже не вздрогнул.
В тот день она послала ему записку: «Я люблю тебя, всегда буду любить, несмотря ни на что, больше луны». И в коридоре, пока их адвокаты отбивались от репортеров и прежде, чем охранники нетерпеливо потащили их дальше, у них оказалась минутка, только минутка друг для друга.
– Что ты им сказала? – прошептал он.
Его голос был хриплым, почти рычащим; она взглянула на него вблизи и едва узнала.
– Я сказала, что он был мертв.
– Мой адвокат – миссис Тигьюс – говорит, что они заявляют, будто он был еще жив, когда мы положили его в пакет, – его лицо было спокойным, но глаза метались, словно запертые в голове насекомые.
– Он был мертв.
– Он выглядел мертвым, – возразил Джереми, его уже тащили от нее, а какие-то бесчувственные придурки с камерами защелкали слепящими вспышками в охоте за сенсационными снимками. – Мы ведь и в самом деле не… то есть, мы не шлепнули его, или что там нужно было сделать, чтобы он задышал…
И последнее, что он ей прохрипел, когда их уже растащили на некоторое расстояние – и это было совсем не то, что ей хотелось бы услышать, – в этом не было любви и намека на любовь:
– Ты сказала мне избавиться от этого.
Место, где его содержали, не имело никакого длинного и красивого имени. Оно было известно как тюрьма временного содержания – Драм Хилл. Никаких отраженных в названии преобразующих сознание принципов, никаких лозунгов по поводу реабилитации или изменения поведения, никаких опекунов, попечителей или еще кого-то, кто позволил бы этому заведению носить свою фамилию. Да и кто, будучи в здравом уме и твердой памяти, согласился бы назвать тюрьму своим именем? Наконец-то его отсадили от других заключенных – бандитов, торговцев наркотиками, сексуальных извращенцев и прочих. Он больше не был студентом Брауна, по крайней мере, официально, но у него были с собой учебники и конспекты, и он пытался заниматься как можно усерднее. Тем не менее, когда ночью крики и вопли эхом разносились по тюремному блоку, а на стенах собиралась влага от одновременного дыхания восьми с половиной тысяч особо опасных социопатов, он вынужден был признать, что это не тот опыт, который ему хотелось бы иметь.
«А что он такого сделал, чтобы заслужить это?» Он так и не мог понять, в чем его вина. Та штука в мусорном баке – он наотрез отказывался считать ее человеком, не говоря уже, чтобы назвать это ребенком, касалась только их с Чиной. Это было их личное дело. Он так и сказал своему адвокату, миссис Тигьюс, матери и ее другу, Говарду, и повторял им снова и снова:
– Я не сделал ничего плохого.
Даже если та штука была жива – а она была жива, в глубине души он был в этом уверен – даже до того, как государственный обвинитель представил доказательства травмы вследствие удара и смерти в результате асфиксии и переохлаждения, – это не имело значения, не должно было иметь. Ребенка не было. Это было не что иное, как ошибка – ошибка, заляпанная кровью и слизью. Когда он думал об этом, в то время, как мать патетически развивала тему, где бы он сейчас был, если бы она, будучи беременной, придерживалась его точки зрения… то каменел, словно песок, превращающийся под огромным давлением в скалу. Еще один нежеланный ребенок в перенаселенном мире? Да ему следует дать медаль.
Когда установили сумму залога, шел уже конец января, – у его матери не оказалось трехсот пятидесяти тысяч долларов, и его перевели под домашний арест. На ноге красовался пластиковый браслет, включавший тревогу, если он ступал за порог. То же самое и с Чиной – она сидела взаперти в доме своих родителей как сказочная принцесса. Поначалу она звонила ему каждый день, но в основном плакала:
– Я хочу, – всхлипывала она, – я хочу увидеть могилу нашей дочери.
От этого стыла душа. Он пытался представить себе Чину – какая она сейчас, любовь его жизни – и не мог. Как она выглядит? Что у нее за лицо, глаза, волосы, нос, грудь и тот тайный уголок между бедер? Но все безуспешно. Он не мог вспомнить, какой она была раньше, и не мог вспомнить даже, какой она была на суде. Все, что приходило ему на память, это то, что из нее вышло – четыре конечности и признаки существа женского пола, напряженные плечики и плотно закрытые глаза – словно мумия в склепе… и дыхание… судорожный долгий вздох, сотрясающий тельце, он чувствовал его, даже когда черный пакет сомкнулся над ее лицом и крышка бака открылась, как огромный рот.