Николай Климонтович - Только остров
Но даже на этом, самом благополучном фоне судьбы его поколения жизнь Миши Мозеля состоялась совсем уж буколической. Его, единственного внука и сына, любил и баловал сначала дед-генерал, потом бабушка по материнской линии, потом отец-дипломат, а мать-искусствовед, которая числилась в каком-то институте и, кажется, вовсе туда не ходила, умела поддерживать уютный и теплый дом. Он рос – буквально рос, вытягиваясь от лета к лету, – на старой даче в Поваровке, легко учился сначала в общеобразовательной, а потом в специальной английской школе; лепил с соседом по московскому дому рыцарей из пластилина – латы на них были из фольги от шоколада, а обитали рыцари в замках, клеенных из картона и раскрашенных акварелью. Потом легко поступил в университет – именно туда, куда хотел, на филологический факультет, и легко его окончил, умело избежав крайностей студенческой жизни, пьянок в общежитии, картежничества и свального греха на картошке; как-то незаметно оказался в аспирантуре и безо всякой натуги защитился…
Он женился рано и счастливо, избежав любовных эксцессов юности и найдя Верочку. Точнее, это она его нашла в университетской библиотеке, тоже стояла в сторонке от студенческой вольности, но теперь это не имело значения. И всегда его окружали книги: была в сохранности еще дедова библиотека из любовно переплетенных дореволюционных томов на нескольких языках с разнообразными витиеватыми экслибрисами, ее пополнял отец, потом и сам Миша. На некоторых дедовых томах виднелись на корешках полустертые номера, внук всегда хотел думать, что букинистические…
Миша в отличие от предков рос человеком тихим и кабинетным. Жил своими раритетами, архивами и каталогами. Верочка занималась антропологией, в молодости уезжала подчас летом в поле раскапывать курганы со скифскими костями, Миша скучал, даже ревновал, срывался, бывало, к ней, но потом и это прошло, Верочка защитилась, стала домоседкой и верной женой. И было нечто общее в их занятиях – ее и его: оба занимались прошлым, знаками и следами.
В новые времена, когда на интеллигенцию обрушилась скудость, они не ощутили особых неудобств, у них к тому времени все уже было: не просто нужные, но редкие книги, необходимая одежда, обустроенная квартира – своя, не родительская, – дедова дача, наконец, с огромным запущенным садом.
Они с упоением копались в земле ранним летом, но у них никогда ничего не вызревало, редиска шла в рост, салат выходил коричневым, стрелки лука секлись уже в сантиметре от луковицы – так, укроп. «Плохая у вас земля, – говорила соседка, – надо полоть, вон сад как запущен, надо подкармливать…» Но куда там. И так, без подкормки, любые первые проклюнувшиеся росточки неизменно приводили Мишу в умиление, и Верочка, когда дачный кабинет оказывался уже до синевы накуренным, говорила: «Ладно, иди, возделывай свой сад…»
– Вот, – подхватывал Миша, – ибо кто оглядывается, взявшись за плуг, тот ненадежен для царствия Божьего.
И чувствовали они себя при всем недороде старосветскими помещиками, Миша и обращался подчас к Верочке Пульхерия Ивановна.
Когда-то была у них и машина, но Миша, точнее, Верочка вовремя ее продали: ему морально не по силам были пробки, ГАИ с их поборами, непонятных правил автостоянки, алчные эвакуаторы, обираловка в автосервисах, и он безо всякого сожаления, едва ль не с облегчением, пересел на такси, на метро и на электричку. А Верочка, хоть и получила права, но водить так и не научилась: как испугалась после первой пустячной, в общем-то, аварии, так и не отошла от этого испуга.
Им помогало то, что оба были очень скромны в быту. Скажем, Верочка не любила ни наряжаться, ни украшаться, ни даже краситься, а Миша и вовсе мог ходить годами в одном свитере. И он искренне и естественно, никого не осуждая, полагал такую жизнь единственно достойной. Кстати, у Гоголя, которого он обожал, именно «Старосветские помещики» представлялись лучшим, что тот написал. В отличие от Верочки он не слишком любил, восхищаясь, впрочем, «Мертвые души», а от «Шинели» морщился, у него от этой повести мерзли ноги.
Все потому, что Мише Мозелю чужда была любая мизантропия, а мила теплая и ровная благожелательность к людям, которые не всегда счастливы, как того заслуживают, – но без христианской вымученной сострадательности и, конечно, без амикошонства… Потому что непозволительно изображать человека насекомым, даже куколкой насекомого, непозволительно даже подозревать в человеке насекомое, как родные – в Замзе. Это оскорбляет Бога.
Ночью, когда его, как обычно, соседи по палате разбудили в пятом часу утра, Миша отправился курить. Он, будучи худ и теперь похудев еще больше, всегда легко простужался, остерегался сквозняков. А на лестнице смертельно дуло, и глупо было сейчас, перед операцией, простудиться и заболеть. Так что ночами, пока палата не успокоится, он курил в пустом в этот ранний час, между волком и собакой, мужском туалете, пережидая предрассветное томление и тяжесть в сердце, а потом после себя оставлял открытым окно.
Но на сей раз фокус не прошел. Во-первых, в туалете несносно воняло дерьмом: кто-то, видно, не спустил за собой воду, что, впрочем, частенько случалось. И, точно как его сосед, какой-то больной с перетянутыми серым эластичным бинтом синими кривыми ногами, сливал мочу из мутного полиэтиленового мочесборника, соединенного через катетер с его мочевым пузырем, в унитаз; он посмотрел на Мишу злобно – видно, тоже рассчитывал побыть один – и стал трясти конец мешка, видно, по привычке, как если бы это был его член…
Меж ароматами есть свежие, как плотьМладенца, нежные, как музыка гобоя,Зеленые, как луг…
Миша не знал, отчего он вспомнил сейчас, так не к месту, эти строки, написанные поэтом не без памяти о Соответствиях его любимого Сведенборга. И ретировался, поплелся на выстуженную лестницу.
Миша никогда не лежал в больницах, но всю свою жизнь, не считая нескольких каникул в Риме и Париже у отца и матери, прожил в России – с бабушкой, потом с родителями, когда они окончательно вернулись на родину, потом с Верочкой. Среди своего народа. Так что он, в общем-то, не слишком удивился, что при заоблачной по русским стандартам дороговизне здешних медицинских услуг низовой персонал был очень груб – при усталой и равнодушной, как они этого ни скрывали, внимательности врачей; что в отделении урологии, где лежало больше сотни человек, было только два тесных туалета на всех, женский и мужской, да и те чаще всего не убраны, забросаны рваными газетами, которыми наиболее склонные к личной гигиене больные застилали общие стульчаки, – другие, кто был в силах, восседали орлом; здесь не хватало даже чистых пакетов для послеоперационной сукровицы, ждите, когда привезут новые капельницы, то есть сестрам приходилось использовать упаковку; и мало того, что кормили здесь откровенными помоями, буфетчица Капитолина Ивановна, крепко сбитая пятидесятилетняя бабенка, гроза отделения и сожительница лифтера-алкоголика, крала продукты не только из общего котла, но и на закуску для своего хахаля у больных из общего холодильника, что стоял в холле. Поэтому чайную заварку, сахар, шоколад, кисель, фрукты, печенье и сухую колбасу все трое соседей хранили в палате на подоконнике, и санитарка не раз свирепо кричала, что расставили, мне вытереться нельзя… Миша с радостью платил бы ей каждый день, только чтоб не слышать ее ора, но вот беда, он не умел совать деньги обслуге, потому что считал чаевые взяткой и наивно полагал, что таким образом может обидеть человека.
Как верно, подчас думал Миша, что Тевтонский орден был основан в конце XII века по Рождеству Христову на базе немецкого странноприимного дома для паломников, то есть попросту больницы, и бывшие крестоносцы на первых порах называли себя Братья немецкого дома. Что ж, милость к страждущим – рыцарское свойство, и этим никак не могут похвалиться бывшие еще совсем недавно советскими российские люди. Даже медработники.
Иногда в минуты слабости, за которые он всегда себя корил, Миша недоумевал, как его угораздило родиться в этой проклятой и холодной, грязной и ленивой стране. Господи, молил он, зачем ты меня сюда поселил? Но, чуть успокоившись, он понимал с грустью, что Россия – это не призвание даже, не испытание, не служение, но получение разнарядки свыше, своего рода поручение. И по мере сил его приходится выполнять.
Одного из соседей, раньше других прооперированного, звали Павел, фамилию его Миша так и не усвоил. Другого, который все волновался о грядущей гипотетической женитьбе, Игорь Кирпичников, он так отрекомендовался – с упором на именно что на фамилию. Он был очень худ и горбонос, как и Миша, но не сутул, невысок и складен, точно горнист. И в отличие от Миши имел пышные усы.