Янка Брыль - На Быстрянке
Человеком этим могла быть, и наверное была, только она.
Толя подсек и на конце лески, под водой, почувствовал долгожданное сопротивление. Затем встревоженная гладь воды засверкала блеском чешуи.
Но вдруг, совершенно неожиданно, плотвица, довольно уже высоко над водой, сорвалась с крючка…
И тут же сзади, над головой Толи, раздался нежданный голос:
— А что ж, «бывает, кормит и уда, да вот не всех и не всегда». Ничего, брат писатель, не поделаешь: и здесь бывают творческие неудачи. Ну, здорово!
Толе очень хотелось послать философа немножко подальше от реки — и потому, что это оказался он, а не та, кого тут поджидали, и потому, что именно он стал свидетелем первой неудачи рыболова. Но досада эта столкнулась в душе Толи с другими чувствами, и вот раздался его голос, до некоторой степени напоминающий отдаленное ворчание грома:
— Здорово, здорово…
Оглядываться ни к чему — и так ясно, кто это. Максим пришел с полотенцем и мыльницей. Черные кудрявые волосы, в которых надо лбом и на виске застряли былинки от сена, черные глаза, в которых и следа не осталось от короткого сна, и знакомая улыбка на тонких губах.
— И мой старик, — говорит он над Толиной головой, — не признает удочки. Времени, говорит, жаль. Ему подавай Неман да невод, а здесь — хотя бы бреденек. У вас это называется эпическим размахом. Ясно?
«Ясно, ясно», — мысленно передразнивает Толя, все еще дуясь.
— Заболел он совсем некстати, — продолжает Максим. — А ехать надо. Завтра двинем.
«И это ясно».
Но Максим не замечает скрытого недовольства и, отдавшись собственным мыслям, говорит не то самому себе, не то другу:
— Мельница его подкосила. Пыль мельничная — это тебе не лес. Тогда по месяцу домой не попадал. А вернется с плотов, — мать еще жива была, — погонит она его в церковь. Пошел. И, думаешь, дойдет? Как зацепится за корчму, так там тебе и обедня и вечерня…
Максим почему-то замолчал, и Толя взглянул на него. Так и есть — сжал губы, будто полон рот воды. Сейчас прыснет. Ну конечно же!
— А вечером идет, — уже сквозь тихий смех говорит Максим, — и с улицы еще слыхать — распевает. Всегда одну песню: «Ой, береза, ты моя береза, все мы пьяны, ты одна твереза». По песне только и узнаешь, что выпил… Тащи!
Толя спохватился и потащил. Слишком поздно — леска с пустым крючком.
— Съела, — с раздражающим спокойствием сказал Максим.
Толя уже и мысленно ничего не ответил. Насадил новую крошку, поплевал на нее, закинул и спросил:
— Ну, а дальше как — эта единственная песня?
— Покрыто мраком неизвестности. Он, верно, и сам не знает. Ну, а мы тем временем умоемся. Ясно?
«Ну, тут наудишь», — опять недовольно подумал рыбак, когда босые ноги аспиранта осторожно, но, казалось Толе, неловко перешагнули через лежавшее на траве удилище.
Подойдя к броду, шагах в десяти правее Толи, Максим с какой-то особенно медлительной аккуратностью повесил на куст сложенное пополам длинное, вышитое, с бахромой полотенце, положил на траву розовую пластмассовую мыльницу и неторопливо стал закатывать брюки.
— Пошел бы за мельницу да искупался, — с надеждой произнес Толя.
— Попозже. Не хочется.
Пока он спускался в воду, слишком громко, как Толе казалось, шлепая ногами, пока он фыркал и покряхтывал от удовольствия, кто-то третий, издалека еще, с того берега, заметив друзей, подошел к кладочке, которой недавно воспользовался петух с хохлатками, перебрался на остров и стал подкрадываться к берегу.
Рыболов опять уже сидел мрачный и следил за поплавком.
Максим заметил третьего, но тот погрозил ему пальцем, и он застыл в ожидании, опустив мокрые руки с улыбкой на мокром лице. У ног его чуть-чуть покачивалась пустая розовая мыльница, совсем как поплавок перед Толиными глазами.
Но вот на поплавок что-то вдруг упало. Послышался всплеск, злость вспыхнула в душе у рыбака, и тут же ее развеял звонкий девичий смех.
Люда стояла прямо перед ним, на островке, у той самой забытой колоды; в одной загорелой руке держала сплетенный из свежей лозы кузовок с грибами, другой поправляла косынку на черных пышных волосах.
— Что, Толя, кто из нас больше поймал? — смеялась она.
А на воде рядом с поплавком покачивался на шляпке большой боровик.
Ну, что тут скажешь? Конечно, счастье нередко приходит нежданно… Или нет, не так, — какое же это «нежданно», когда ты так ждал его, мечтал о нем… Оно жданное, да не оттуда, откуда пришло. Зато еще лучше! Тут бы его и встретить настоящими словами. Да что ж, когда слова не приходят так мгновенно, как радость, что стоит на берегу зеленого острова, отделенная глубокой и чистой водой.
Слова нашлись у Максима.
— Уже кое-что есть? — говорил он, стоя в воде. — Ну что было нас разбудить!
— Вас разбудишь! — смеялась Люда. — Наверно, и до рассвета не наговорились.
Так и начался обыкновенный, будничный разговор.
Максим, конечно, хороший товарищ, но почему это каждый раз — и вчера и вот теперь — выходит так, что он появляется не вовремя? Ну вот, скоро, конечно, пойдем завтракать, есть эти самые боровики, разговаривать о чем угодно, все вместе, а как только случится какая-нибудь возможность остаться с Людой наедине — Максим тут как тут: если не с мыльницей и полотенцем, так найдется что-нибудь другое. Барахла в доме много, и поводов сколько угодно, не скажешь же ему, хозяину: что тебе, наконец, нужно? А если не он, так старик… И как же это я, вахлак, проспал — не пошел по грибы? И договориться вчера не догадался…
— Толя! Толя! Клюет! — с заговорщицким видом притворно испугалась Люда.
Он видел это и сам, однако только теперь как по сигналу, которого дожидался, поднял левой рукой удилище… Глупости это все, будто для плотвы, чтобы ее приманить, нужна какая-то необыкновенная тишина. Не только смеха и слов здесь было довольно, чтоб отпугнуть ее, — Толино сердце забилось так, что биение его повторила и крошка, с которой играла столь необходимая сейчас плотва. Их было трое — красноперая, серебристая рыбка в воде, а по обе стороны речки он и она… Максим, казалось, вовсе не существовал. Люда поставила свой кузовок на траву и, так же как Толя, наклонилась над водой. В легком, пестром платьице, с загорелыми выше локтя, по-девичьи полными руками, с треугольником загара на юной груди.
— Тащи, Толя, тащи!
Толя подсек и потащил. Это не рыба, это чистейшая поэзия в блеске чешуи и капель воды, в невыразимо сладком биении сердца!
И вот в то самое мгновение, когда эта поэзия очутилась в руке у счастливого рыболова, раздался земной, прозаический голос Максима:
— Начало завтраку положено! Грибки и рыба. Ясно?
«Ясно, ясно, — разозлившись, подумал Толя. — Ясно одно, что ты давно уже мог бы умыться и уйти или отправиться куда-нибудь за мельницу купаться…»
— Ничего, Толя, — сказала Люда, — пока я приготовлю завтрак, ты еще поймаешь. Ну, я пошла.
«Что же это? — горько подумал парень. — Вот и утро пропало, вот и утро уже испорчено… И как тут ей, Люде, сказать обо всем?..»
Он рассеянно нацепил на крючок новую крошку хлеба и уже без волнения, без всяких предосторожностей забросил ее в воду.
Рабочий день спланирован был так: дядьку Антося общими усилиями уговорили полежать, на что он без особого сопротивления согласился; Максим, поскольку как раз пришла промкомбинатовская трехтонка, отправился с гарнцевым сбором на станцию; Толя взялся похозяйничать на мельнице; Люда поехала на велосипеде в райцентр по каким-то своим безотлагательным учительским делам.
Вконец расстроенный этой неожиданной и непонятной безотлагательностью, злясь на весь этот план, Толя, оставшись один с дедом, потихоньку плюнул, надел от пыли старую Максимову одежку и пошел на мельницу. Там он молча взвешивал мешки, брал мерку — гарнцевый сбор, высыпал зерно в ларь, делал записи в книге, выводя свои аккуратные строчки под мелкой скорописью Максима и «старорежимными», иной раз еще и с твердым знаком и ятем, каракулями дядьки Антося.
Помольщиков было немного. Развернуться Толе с его сердитым усердием негде. Приняв все зерно, он вышел во двор — покурить, потолковать с людьми.
На лавочке у входа сидело четверо: пожилой дядька в соломенной шляпе, заросший густой каштановой отавой бороды; мужчина, по-видимому, ненамного его моложе, но выглядевший свежее, бритый, со щепоткой рыжих усиков под носом; третий — молодой человек лет двадцати пяти, недавний солдат-пехотинец, в фуражке с красным околышем, сдвинутой набекрень; четвертый — долговязый подросток, изо всех сил старавшийся казаться взрослым. Прислушиваясь к разговору старших, хлопец, кажется, только и ждал, чему бы посмеяться…
Пятым помольщиком была женщина с суровыми усталыми глазами. Она сидела на возу, спустив с грядки округлые еще, загорелые и исцарапанные жнивьем ноги, то и дело потирала ими одна о другую, отгоняя мух, и, покусывая соломинку, слушала, что говорят мужчины. Сивый хрупал клевер из передка и время от времени, чтобы избавиться от гнуса, терся большой головой о спину хозяйки.