Е. Бирман - Игра в «Мурку»
ВОПРОС ЧИТАТЕЛЯ
Знаете ли вы, как в будущем будет происходить встреча с Читателем? Нам это определенно известно. Гаснет свет в зале, затем ярко освещается сцена, и выходит на нее несколько смущенный Читатель, становится скромно у рампы. Писатели в зале встают, бурной овацией встречают они своего кумира. А он все так же скромно раскланивается, благодарит, просит всех сесть, но тут же посмотрит строго и спросит сидящего в одном из первых рядов Теодора: «А при чем здесь „Мурка“ в вашем новом опусе»?
— Ну как же, — ответит Теодор, заикаясь немного, разве вы не помните фильм «Место встречи изменить нельзя»? Тот, кто может с лета на пианино изобразить «Мурку», тем более не затруднится наиграть Брамса. Я «Мурку» стал писать, чтобы протолкнуть «Протоколы с претензией».
— На ваши «Протоколы», знаете ли, кое-кто обиделся, — указывает Теодору Читатель.
— Что делать? — отвечает Теодор с фальшивым смирением в голосе. — Они очень ранимы. Вы ведь имели в виду
моих соплеменников? А ранимость — верный признак недостатка свободы, — оживляется Теодор, — да, да, все дело во внутренней свободе.
Ну, кажется, понесло Теодора. Оседлал любимого конька. И даже стал, как обычно, темен и заносчив в формулировках: того и гляди, опять кого-нибудь обидит.
— Свобода вообще — бремя, — говорит Теодор, и куда подевалось его заикание, — и путь к ней тернист и длинен. Но, достигнув ее, от нее не отказываются — как от любви, как от воспоминаний неповторимого детства.
Переходя на возвышенные темы, Теодор все же не так легко забывает о себе.
— А что касается «Протоколов» (Читатель, заметьте, не просил развивать эту тему), — Бог с ними, их все равно никто не читает. А кто, например, читал «Войну и мир»? — спросил Теодор, беспредельно смелея. — Но все знают, что это большая и умная книга. И автору ее на небесах от этого, вне всякого сомнения, приятно. А если бы ее читали? Одному было бы слишком много французского, другой — слишком много войны, а третий и вовсе зевнет и скажет, что Акунин о том же примерно пишет, но делает это гораздо живее Толстого. А тут инженер какой-то выискался, которому скучно стало в уме складывать 17+18 (сначала 15+15=30, потом остатки — 2+3=5, итого 35), вот он и пошел романы писать. Знаем мы эти романы скучающих инженеров, отставных военных и преуспевших бизнесменов: толково, но без души опишут какую-нибудь конструкцию, боевые действия, динамику биржевых индексов, зато с замиранием сердца расскажут нам о любви. Например, если это полковник инфантерии в отставке, то выглядеть это будет примерно так: «Капитан не видел свою красавицу жену долгих три дня. Сидя на башне танка или похлопывая отечески по плечу усталого солдата, вспоминал он ее светлые кудри и зеленые глаза. И вот наконец, пылая от любви, он обнял ее сзади, схватив левой рукой за правую с…, а правой рукой за левую с…»
— Боже! — удивится себе полковник инфантерии, откидываясь от клавиатуры компьютера, — да ведь никто еще не писал о любви так ярко, так откровенно!
— Скажите мне, кстати, — спрашивает Теодор не то Читателя, не то писателей в зале, — почему у жен преуспевающих предпринимателей, полковников инфантерии и практических инженеров глаза обычно карие или синие, а у героинь написанных ими книг, как и у всех проституток в Интернете, — зеленые? И ведь наверняка, если какой-нибудь мстительный религиозный ортодокс двинет этой проститутке в скулу, хоть из одного глаза да вылетит зеленая линза.
Вообще же, — увлекается Теодор, — цвет женских глаз — это особая тема. Вот увидите однажды где-нибудь незнакомую красивую женщину. Глаз еще не разглядели, но уверены по чертам лица ее, что они серые или голубые. И тут она посмотрит на вас, и вы поражены: на лице от серых глаз — темно-карие. Непонятно в первый момент, как такое может быть? Вы украдкой еще раз бросите взгляд. Точно! Карие! Я видел такие лица пару раз. Их выбросить из головы невозможно. От таких глаз на таком лице в груди у вас пробивается дыра круглая, как в спасательном круге, то есть, пожалуй, шире самой груди. Когда же синие глаза попадают на лицо от карих, то душа тает, обещая жизнь долгую, размеренную и счастливую. Зеленые глаза очень редки. Достаются они женщинам, которых силы небесные предназначили для забав или фантазий начинающих писателей. Пройти с такими глазами спокойно по жизни женщине так же тяжело, как канатоходцу по тросу над цирковой ареной с тарелочкой в руке, и чтобы на тарелочке — колышущийся холодец под розовым хреном.
Друзьям Теодора хорошо известно, что если его не остановить вовремя, то от смелости он быстро переходит к чему-то большему, а больше смелости только наглость. Но кто же его станет останавливать, когда он заливается из партера, да еще перед самим Читателем?
— Кстати, о «Войне и мире». Я в отношении славы и всего с ней связанного довольно расчетлив, — возвращается Теодор, как любой пишущий человек, к своей персоне, — я теперь подумываю, не написать ли мне пьесу или даже киносценарий. Мне очень хочется покороче свести знакомство с актрисами…
Тут наконец Баронесса потянула его за рукав, посмотрела на него светло-серыми глазами. Лицо же у нее было немного от карих и немного от синих глаз. С галерки зашикали Аркадий, Борис и Виктор. Аталия сунула большой и средний пальцы в рот и свистнула так, что Читатель сбежал за кулисы и Теодору не стало не перед кем красоваться.
Прочитав же эти строки о себе и зацепившись за фразу «темен и заносчив в формулировках», Теодор возразил автору, что он вовсе не заносчив и что от заносчивости его отучили шахматы.
— Каким образом? — поинтересовались мы.
— А вот каким, — ответил Теодор, — в седьмом классе я в составе детской сборной по шахматам отбыл в областной центр, Житомир, защищать честь родного города. Соревнования продолжались почти неделю, мы жили в общежитии и питались в столовой. И мне запомнилось, что в этой столовой в чай клали дольку лимона. У нас в семье этого не было принято, и с тех пор, услышав мои восторги, бабушка всегда клала мне дольку лимона в чай, и лицо у нее при этом было немного обиженное. А на соревнованиях я проиграл во всех партиях. Когда я проигрывал последнюю игру совсем маленькому еврейскому мальчику из Бердичева (четверокласснику, кажется), наш тренер в сердцах махнул на меня рукой. Но я решил не сдаваться, и хоть был очень на него обижен, но на следующий год в отборочных соревнованиях решил пойти ва-банк. Я играл с нашим фаворитом, на год старше меня, перворазрядником (у меня был второй разряд). Я пошел в отчаянную атаку с жертвами на его королевском фланге. На какое-то время мой соперник растерялся, стал бледнеть, краснеть. Вокруг нас столпились все, кто не был занят собственной игрой, в том числе и наш тренер. Но перворазряднику удалось устоять против моей атаки, постепенно он укрепил позицию, выровнял игру, стер пот со лба и, пользуясь материальным перевесом, вызванным моими жертвами фигур, привел меня к поражению. Тогда тренер махнул на меня рукой во второй раз и уже окончательно. С тех пор, стоит мне опустить лимонную дольку в стакан с чаем, как заносчивость моя исчезает раньше, чем светлеет чай в стакане.
Стоит ли верить Теодору на слово? Не знаем.
СЕРЕГА
Появление Сереги в салоне дома Теодора и Баронессы сопровождал странный запах. Странный для кого угодно, но только не для Теодора, который, вместо того чтобы приветствовать гостя, пулей вылетел за входную дверь. Ему даже не потребовалось спускаться по лестнице — прямо перед ней на тротуаре он увидел примерно то, что и ожидал увидеть, а именно: там красовался рельефный отпечаток Серегиного каблука на куче свежего собачьего дерьма, словно печать КГБ на дымящемся еще сургуче.
Пока Баронесса мокрой шваброй проходилась по полу, вся остальная компания занималась Серегой у входа в дом. Серега по совету Аркадия вращал каблуком в красной земле, именуемой «хамра», по совету более изощренного Бориса — в палых листьях кустов фикуса, которые были кустами в момент посадки, а теперь разрослись так, что кажется, в какой-нибудь ветреный день раскроют дверь в спальню и выволокут оттуда Теодора в одних трусах прямо на улицу. Аталия принесла Сереге спичку, чтобы он мог почистить особо укромные бороздки на каблуке, а Виктор вылил в «хамру» кружку воды из-под крана, и Серега повращал каблуком в луже. Теперь «хамру» в каблуке уже было не отличить от собачьего дерьма, и Баронесса принесла Сереге Теодоровы пластмассовые тапочки, которые сам Теодор обычно брал с собой в бассейн, где он проплывал первые двадцать пять метров кролем, а потом еще сколько-нибудь (пока не устанут руки) и уже без всякого стиля.
Серегины туфли по общему согласию остались на улице, на садовой пластмассовой табуретке, которую Борис передвинул глубже под балкон, чтобы над Серегиными туфлями не могли устроиться голуби. Во время всей этой суеты Теодор стоял на напоминающей трибуну площадке, которая была на самом деле бетонной крышей автомобильной стоянки. Оттуда он озирал улицу, тщетно надеясь угадать, кто в очередной раз оставил ему этот собачий привет. Ни разу не удалось Теодору застукать ни одну собаку, чтобы выяснить, чья она. Теодор из-за этого смотрел на соседей с подозрением и ругал побочные следствия сионизма: ведь тот же сосед, если поедет, например, в Вену, ни за что не позволит своей собаке гадить на улицах. А вернется домой, глотнет свободы и передаст это чувство своей собаке: гадь, собачка, перед Теодоровой лестницей — мы дома.