Ирина Поволоцкая - Разновразие
— Продайте, Евгений Петрович! Они вам кошму подарят. Привезут много верблюжьей шерсти, жена свяжет отличный свитер. Не будете простужаться!
— Легкие я лечу в Ялте. Объясняю: конь Орлик в смете. Правда, там написано — лошадь. Но без Орлика — какая съемка?
— Лошадь есть…
Абды вытирает платком потное лицо.
— Она — в Орто-токае.
— Ваша командировка у меня — вот! — Несмелов стучит себя по затылку. — Скажите вашему аксакалу, пусть скачет туда, где у вас привязана лошадь. Орлик не продается! И он — не наш конь!
— Пусть скажет — чей, — говорит старик. — Я заплачу много денег!
— Не заплатишь, — отвечает Несмелов. — Этот конь принадлежит Государству.
И глядит мимо аксакала твердыми серыми глазами. Зоркий взгляд белорусского партизана упирается в нежные, как девичьи груди, холмы Предгорья. Сердце Несмелова мягчеет.
И в России, думает Несмелов, пахнет полынью на закате, и это самое солнце через три часа придет на мой Нарочь.
Аксакал знает слово Государство. Лисья шапка, качаясь, уплывает.
Орлик заржал, как вскрикнул.
Никогда ему не быть конем батыра! Ему таскать на себе народных артистов, забывших седло и стремя. Путающих текст. Русский. Киргизский. После пьянки.
Неведомы пути на закате. Куда скачут всадники? В аил? На айлоу? Так объяснила девственница. Так гадает умиленный Веня, когда шофер Ваня везет его в город.
В горах ночь наступает, как только скрывается солнце, и сразу темно, и лают шакалы; ползут змеи, чтобы ужалить, весенний веселый скорпион затаивается, как мышь, вонючая землеройка-фаланга, которая ест трупы баранов и на членистых лапках ее смертельный яд, жмется к человеческому жилью. А всадники летят под темным небом, и Млечный Путь горит дугою над лисьей шапкой…
Неужели я никогда не напишу про Эсфирь Соломоновну, — думает Веня.
Быстрее бы в душ, — как всегда торопит время сухая русская.
Оператор Грач устал и ничего не думает.
Абды спит. Ему снится настоящая русская — розовая на глаз, влажная на ощупь — Люда, а слова ее — птичий щебет для хищного восточного уха.
По дороге во Фрунзе…
Фрунзе-Прунзе. Вавилон-Бабилон. Шолом. Салям.
В последнюю киргизскую ночь сценариста в номер к Вене ворвалась стая летучих мышей. Веня догадался, что умер, — бесшумные черти метались под потолком.
Почему я умерла здесь? — загоревала Венина душа. — Вчера ничего у меня не болело, даже после колбасы из конины. Не надо было браться за этот сценарий. Но всегда не хватает денег! Наверное, поэтому — черти, а не золотоглазые ангелы, как Роза.
А летучие зверьки, один за другим, но все вместе, как овцы по склону, на свет лампы — в туалетную комнату люкса (Веня забыл погасить свет после коньяка и конины) и закружились хороводом там, где недавно Люда из Барнаула мылась.
Дежурная Оксана Займидорога всегда ждала пожара, когда давала ключ киргизским мужчинам, а тут приличный еврей, из Москвы, бронь киностудии, пляшет в белых трусах на ковровой дорожке… Оператор Грач надел пробковый шлем, чтобы мыши не испортили ему шевелюру, не впились в голову когтистыми лапками в перепонках, не запутались в пышных с отливом волосах.
Когда стали видны Небесные горы, мыши заснули живой хвостатою гроздью, повиснув на занавеске, а Займидорога пересчитала их, спящих, беззащитных, крылатых. Она не одна их считала, а вместе с оператором в шлеме. Если начинать от потолка, мышей было тридцать четыре. От пола — тридцать одна мышь. А еще некоторые мыши летали по коридору, куда переместились за Веней. Коридорные мыши не могли заснуть от жужжащих дневных ламп, а Веня спал у Грача на диване, безвозвратно просыпая московский рейс самолета, пока оператор с Оксаной считали.
Крутой локоток Оксаны. Твердые мужские коленки. Оператор снял пробковый шлем. Оксана так и скажет Вене:
— Из-за мышей все случилось. Я вовремя бужу постояльцев.
И мужу так скажет.
Через тридцать три года на рассвете. Весною. К чему снится лошадь?
— Ешь, — сказал киргизский дедушка-аксакал. И улыбнулся металлическими зубами, и положил на тарелку что-то.
— Это глаз барана. Он принесет тебе счастье. Ты, русская, будешь зоркая и храбрая. Не удивляйся, что я дарю тебе этот глаз. Наши женщины не закрывали лиц, как в Хорезме, Бухаре и Багдаде. Они были наездницы наравне с мужчинами, и их нежные лица, как хотело, ласкало горное солнце. Воины из Поднебесной умыкали наших красавиц.
Почему не съела глаз барана? Не послушалась. Не поняла речей старика… Увидела на тарелке голубые и красные жилки, окаменевшую печаль зрачка, вываренные нервы — и не съела. Взяла глаз барана, поднесла ко рту, а сама свезла его на подбородок, и глаз сам упал за ворот широкой полотняной рубахи. Жирное пятно так и не отстиралось. А потом случай выбил сухую русскую из седла!
Грач улетел. Где зимуют грачи? В Океании? В Африке? В Тибете? Где зимует Корвус фругелиус? Однажды он опять появится в этом Пространстве, но с новыми синими зубами. Он холодный и респектабельный инопланетянин и приезжает Сайрусом Итоном с предложениями сотрудничества и мира. По его коже заметно, что он выпил тонну оранжевых соков и теперь желтый, как Абды.
Абды, конечно, депутат. И голосует как хочет.
Чечен-сапожник умер своей смертью в Ачхой-Мортане.
Умная татарка выучила арабский.
Люда давно замужем за казахом-шофером Толомушем.
Зоя болеет. Слишком много абортов.
Настоящей киргизке тоже не повезло. Она встретила настоящего еврея, и мать у него была настоящая еврейка.
— Мы не для того страдали, — сказала мать сыну, — чтоб у меня были косые внуки.
Не повезло… Настоящего еврея, брюнета, с темными губами и выпяченным презрительным подбородком.
Настоящее имя Волги — Ра. Написано у Брокгауза и Ефрона. Оба — немцы.
Ваня вспомнит, что он Йоханн.
Автор с татарским профилем наконец женится на любовнице и перейдет на русский. Зачем кормить переводчиков?
Веня купит дачку. На холодной веранде будет заниматься йогой. Чистить чакры. В шкафу его московской квартиры от войлочной шляпы заведется моль.
Несмелов осмелеет. Уедет с девочками на Нарочь. Но случится новый Брестский мир, и белорусский партизан опять окажется за границей. О, Русская земля, ты уже за холмом.
…выбили из седла!
Быть наездницей! Не скрывать лица паранджой. Скакать наравне с юношами. Сжимать бедрами горячую лошадь. Тебя выбили из седла! Скрылись друзья. Умчались враги. Сданы в архив студийные папки. Затеряна телеграмма. Многие умерли. И нет свидетелей.
А лошадь привязана в Орто-токае. И бьет копытом.
Дядя Саша и Анечка
Мы были оба:
— Я у аптеки!
— А я в кино искала вас!
Из старого фокстрота.Автор ничего не смыслит в сельском хозяйстве. Редиска, которую он терпеливо выращивал целое лето, уходила вверх, к солнцу; ботва ее бурно вытягивалась, а слабые длинные корни были похожи на дождевых червей. Три цветка уже много лет зимуют непересаженными и скорбно отворачиваются, шепчась между собой, что вот, мол, та самая сволочь… И тем не менее, я рискую занять вас сюжетом, имеющим некоторое отношение к сельскому хозяйству. На фоне этой «сельскохозяйственной истории», или на ее общем плане маячит пароход: обыкновенный, речной, пассажирский, выкрашенный в белую краску, с двумя ресторанами, на корме и носу. За те пятьдесят лет, в которые вполне укладываются безысходные отношения моих невыдающихся героев, они изменились гораздо меньше прочих механических собратьев, и старинное сравнение с лебедями как нельзя лучше передает их величавую плавучесть.
Когда-то в восторге автор чуть не захлебнулся мутными водами реки Волхов, лишь только белое чудо парохода, появившись над травами и цветами, обогнуло полуостров и, как огромный оркестр, зазвучало посреди реки. Коровы подняли рогатые головы, а пастух разразился обыкновенным восклицанием, подтверждающим известную истину о необычайном влиянии речных судов на душевное состояние русского человека. Корни этого волнения, вероятно, уходят еще в те времена, когда мы, то есть предки наши, лениво пасли стада и делали детей в подсознательном ожидании варягов, которые толкнут нас на путь государственности, и все начнется — все то, что и теперь не кончается.
Но автор — трус! Как он робеет и медлит, как боится пропустить главное и отвлекается постоянно, чтобы не продолжить начатое! Да он бы и не написал ничего сроду, если бы не бессонница да какой-то глупый черт, вылезающий от тоски на подоконник в лунную ночь, точь-в-точь такую же как сейчас, да если бы не память, ну ее совсем…