Сергей Юрьенен - Суоми
Бабушка села за «Singer» — мое первое чтение по-английски, потому что американская швейная машина была расписана не только сфинксами и древнеегипетским орнаментом, но и золотым по черному лаку сопроводительным текстом. Меняя ноги на педали с чугунными узорами, не разгибалась бабушка до самого тридцать девятого, когда дед закончил учебный комбинат по архитектурно-реставрационному направлению. Одновременно в своем Институте инженеров водного транспорта, где был на факультете «водных путей и портов», отец сдал на «отлично» сопромат. Премировали обоих. Отца огромной темно-синей книгой «Пушкин», тогда как дед получил тяжелый том «Вопросов ленинизма», ледериновый переплет которого доставлял мне столько тактильных наслаждений, что я уже не говорю про колер (который только в парижский период эмиграции опознал как артишоковый).
Обмывали вместе; на этот случай стол в Большой комнате имел под столешницей дополнительные раздвижные доски (которыми любил я, появившийся впоследствии, громыхать, приподнимая макушкой и представляя, что похоронен заживо).
Все эти радости случились в канун эфемерной, но невероятно кровавой кампании, к которой братья Покрасс (Даниил и Дмитрий) сложили на слова Анатолия Д’Актиля, он же Френкель, духоподъемную песню «Принимай нас, Суоми-красавица». Диск на 78 оборотов ленинградской фабрики граммофонных пластинок с Ростральной колонной на круглом ярлыке. Первое и лучшее исполнение принадлежит ансамблю песни и пляски Ленинградского военного округа. С точки зрения сублиминальной тайнописи больше всего здесь впечатляет обращенный к томящейся красавице призыв: «Раскрывай же теперь нам доверчиво / Половинки широких ворот!».
Лирично-хороши и наступательные строфы:
Ломят танки широкие просеки,Самолеты кружат в облаках,Невысокое солнышко осениЗажигает огни на штыках…
Не исключаю, что Главпур Рабоче-Крестьянской Красной Армии оплатил и творческую командировку на место предстоящих действий: так все точно в смысле скупого карельского пейзажа.
Что испытывал отец мой, когда слушал патефон?
На год младше Солженицына, он, разумеется, был всего лишь среднестатистический представитель — но поколения загадочного. Поколения романтиков «разнаиспоследних атак», наклонность которого пытались выразить юные его трубачи, вскоре исчезнувшие на войне большой и знаменитой. «Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал!» Неудивительно, что вся «освободительно» настроенная молодежь Ленинграда бредила войной на лыжных зигзагах, а в особенности отец-биатлонист, еще во время институтских тренировок в Парголово и на Пулковских высотах предусмотрительно совместивший зимний вид спорта со стрельбой из карабина. На желто-коричневом фото одной из тех зим конца тридцатых он, только что сделавший лихой вираж на лыжах, азартно — и навсегда — берет меня на мушку.
Почему так рвался? Не ради же осуществления вековых чаяний финского народа по воссоединению с карельским — как настаивала «Правда». Хотел доказать свою советскость? Смыть кровью несоветскость своего отца? Или, действительно, выход искало надличное и безобманное предчувствие, что коммунизм опять так близок, как в 19-м году? Юная энергия любви к человечеству, запруженная и в нужное русло пущенная спартанским сталинским пуританизмом? Так или иначе, но носителю фамилии на — нен страстно хотелось форсировать заледеневшую Сестру и освободить лежащую за ней фригидную красавицу до самого до Северного Ледовитого.
Не повезло.
Не успел попасть в мясорубку, вместе с сорокапятиградусным морозом за зиму перемоловшую народу раз в десять больше, чем за десять лет — и правое, к тому же, дело — война во Вьетнаме.
Как говорил Маннергейм, обращаясь к финской армии:
И если сейчас двести тысяч ваших врагов лежат в сугробах, невидящим взглядом всматриваясь в наше звездное небо, то в этом нет вашей вины. Вы не испытывали к ним ненависти и не желали им ничего плохого. Вы всего лишь следовали жестокому правилу войны: убить или самому быть убитым.
Отца среди звездочетов не было.
Но без жертв в роду не обошлось.
Правда, несколько раньше и с противоположной стороны.
Старший брат деда Базиль в свое время дальновидно отбыл на родину отцов, но за год до той войны совершенно безрассудно сошел на берег в ленинградском порту туристом, полагающим себя защищенным паспортом со львом, идущим по кривой сабле, как по лезвию бритвы. Не дошел. Дали добраться только лишь до «Европейской», где поселили в номер, а затем арестовали и приговорили к высшей мере социальной защиты. Но предсмертную волю белофинна, как ни странно, выполнили — что, наряду со сточной трубой для крови прямо в Неву, есть тайна Большого дома, над которой ломаю голову. С Литейного, 4 привезли на Пять углов проститься с младшим братом.
При условии, что не раскроет рта.
Вот я и задаю себе вопрос: к чему такие сложности? Дед мой, мало что недострелянный при первобольшевиках, мало что переживший своих зиновьевых (как раз повсеместно тогда стреляемых второй уж год), оказался в придачу кровным братом иностранного шпиона, который во всем сознался. Да деда можно было — ф-фук — и сдуть с лица священной советской земли в любой произвольный момент. Поэтому, хоть убей, не вижу, не могу усмотреть оперативного резона в этой сложно обставленной операции прощания. Возможно, как раз тот случай, который давал возможность не совсем уж голословно твердить про гуманизм советского закона.
Руки в карманах застегнутых регланов, не снимая в присутствии образов и женщин светло-синих фуражек с малиновой окантовкой и пламенеюще-краповыми околышами, нежданно-незваные гости из Большого дома стояли в дверях Большой нашей комнаты, бдительно взирая, как осужденный, тоже не снимая головного убора, будто научившись тому от нехристей, садится посреди комнаты на стул, отделанный тисненой кожей, а на выступах спинки имеющий драконов с высунутыми во гневе языками. Дед визави — на такой же. (Бабушка подарила мне пару этих, на «Красной стреле» перевез к себе в Москву, где стулья пропали вместе с моссоветовской квартирой и страной СССР.) Близко, но не соприкасаясь. Коленями. О которые уперлись. Все было, как по русскому обычаю «присесть на дорожку», с той разницей, что проводы были без особой надежды на возврат. Представляю я себе eye contact. Глазной, так сказать, контакт… Что, брат?! — Да худо, брат… «Но мы еще не понимали, — рассказывал дед, неименно избегавший пафоса, — что дело братцу моему — табак». Базиль, прожегши его взглядом, не проронил ни слова. Но в заключение, поднимаясь, снял кепку, чтобы отвесить поясной поклон, но заодно продемонстрировать сократический свой череп, покрытый разноцветными язвами от затушенных о лысину папирос производства знаменитой табачной фабрики имени Урицкого.
Вот чего стоит честное слово разоблаченного врага. Как, невзирая на рабочую усталость, не впасть тут в гнев и ненависть?
Был ли двоюродный мой дед наказан дополнительно: «Доверие же, с-сука, оказали!». Было ли постановлено взглянуть сквозь пальцы, благо все равно в расход? Где привели в исполнение? Куда девали тело? Все безответные вопросы, как и сообщенная таким наглядным образом информация из ада, вошли в предание, чтобы со временем стать молекулярной частью подателя сего.
Кому досталось наследство в Хельсинки, где Базиль держал отель, покрыто мраком неизвестности.
Гнев многомиллионного, многонационального советского народа, требовавшего расстрелять «гадину, отравляющую воздух трупным зловонием», разил в роду и носителей более удачных фамилий — тех же бабушкиных Грудинкиных по колхозам Новгородской и Ярославской областей. Враги народа… Ладно там — нены! Но Грудинкины? Ударило и по дедовой сестре — опять же в Ленинграде. Супружескому счастью Мани с бухгалтером ЦПКиО имени Кирова конец положен был арестом этого скуластого бугая по фамилии Топорец, любителя выпить-пошутить в своей компании. Как ни странно, но теперь я обладаю снимком самой последней вечеринки с его участием, и это гипнотическое фото наполняет меня ужасом в Америке — просто мороз по коже в вашингтонский зной. Совершенно непонятно, кто из этих гуляк мог заложить собутыльника. Тридцатые! Мутантов еще мало, народу еще много. Пустая бутылка на заднем плане, маслянятся глаза-носы. И у всех, обращенных к объективу, такие простые, распахнутые, честно-русские лица.
Десять лет.
Без права переписки.
Вот и формула безумия моей крестной, которая всю жизнь потом искала своего отца, в свои неполные три года оставшись с моими дедушкой и бабушкой у Пяти углов, тогда как маму, тетю Маню, сделав вдовой, дополнительно выслали в Кировскую область на лесоповал. Как выбралась оттуда, неизвестно, но выжить им с дочкой позволила война — в составе банно-прачечной бригады Ленинградского фронта, которая квартировала в Крестцах, заговоренных, как мы не забываем, нашим предком-чародеем.