Дмитрий Долинин - Здесь, под небом чужим
– Дорр – героиня! – Надя вскинула голову. – Она…
– Тоже мне, героиня! – перебил он ее. – В прачках побывала! Статейку написала! Этого мало! – продолжал он выкрикивать шепотом. – Писанина бездушна! Чтоб разрушить мир неправедный и построить мир товарищеский, нужен порыв, страсть, упрямство! – он вдруг замолк, отвел взгляд, снова глянул Наде в глаза и как-то вроде бы сердито и удивленно спросил: – Вам смешно?
– Ах, нет, – заторопилась Надя. – Это у меня всегда такое выражение лица, будто я улыбаюсь. Это от мамы. Рот у меня такой. Видите?
Она коснулась пальцем того самого, приподнятого угла своего рта, а Петр Петрович стал этот усмешливый уголок внимательно разглядывать, словно естествоиспытатель какую-нибудь живую мелочь. Надя почувствовала, что кровь приливает к вискам, как вчера под звуки танго.
– Вот видите, даже художник изобразил, – встрепенулась она и указала на портрет.
Петр Петрович только теперь его заметил и стал разглядывать.
– Французский стиль, – сказал он. – В Париже таких картин много.
– Вы бывали?
– Бывал… Однако красиво, – он переводил взгляд с портрета на настоящую Надю и обратно, как бы сравнивая. – Не знаю, где лучше…
– Ах, да ну вас, – вспыхнула Надя, вылетела из гостиной, сбежала вниз и выскочила во двор, заходила туда и сюда быстрыми шагами, кутая шалью обнаженные плечи.
Мелкий снег с дождем сеялся, как вчера, за его мутной пеленой Наде виделось властное лицо Петра Петровича, а в голове звучал жестокий голос певца танго. Тут застучали копыта, заскрипели, отворяясь, ворота, Макар вводил под уздцы лошадь. Иван Егорович сходил с пролетки и кричал:
– Надежда! Домой немедленно! С ума сошла! Простудишься!
Надя скрылась, Макар выгрузил из пролетки два объемистых узла, понес их в дом, но Иван Егорович догнал и отобрал:
– Я сам. Займись лошадью.
В узлах содержалась купленная для беглого бунтаря приличная одежда.
Петр ПетровичВ ожидании нового паспорта сомнительный Петр Петрович надолго задержался в доме Андерсенов. Целыми днями Иван Егорович и Надя отсутствовали, занимаясь будничными делами, Миша укатил в свой Петербург, а Петр Петрович тосковал взаперти. Во двор не выйти, чтобы Макару не показываться. Позже решили, что Макар не опасен, сказали ему, что гость – беглый каторжник, ну, а на Руси к подобным субъектам простолюдины всегда относились с почтением, выдать полиции – такого и в голову Макару прийти не могло. Но, не дай Бог, заметят соседи или прохожие, забор невысок. О прогулке по улице и думать нечего. Чтобы себя занять, стал Петр Петрович делать некоторые записи, а когда через несколько месяцев все же покидал гостеприимный дом, небрежные страницы эти, исполненные в толстой гимназической тетрадке в клеточку, вручил на хранение Ивану Егоровичу. Всегда есть вероятность оказаться в руках полиции, решил Петр Петрович, не хватает только, к ее удовольствию, подарить ей готовый письменный донос на самого себя. И хотя он дорожил своей тетрадкой, ибо в ней была заключена как бы его исповедь, первая попытка ревизовать и обдумать своенравное и неравномерное течение жизни, решил он тогда с тетрадкою расстаться, конечно, временно, так он полагал…
15 декабря 1911 года. Скоро начнется новый год. Буду теперь иногда записывать свои важные мысли, потому занять себя нечем, не все же книжки читать. Волею судеб оказался я взаперти, да не в остроге, а в приветливом доме некоего И. Е. Имена нельзя писать, потом вспомню, расшифрую.
Вот вылетело слово мое нежданное – «потом»! Что оно значит? Потом это когда? А вспомню зачем?
Допустим, вспомню после нашей победы. Настанет дорогая свобода и благодарные люди не забудут, как мы для них боролись с деспотизмом, мучились в каторгах и ссылках. Наверное, станут они нас почитать и им будет любопытно, кто мы такие, откуда взялись и чему молились. И записи мои тогда пригодятся. Обстоятельство это, несомненно, важнейшее, но есть и еще одно, мое личное. Разобраться! Раскопать свою как бы душу, если она, этот сучий потрох, воистину существует. Прежде все времени не было. То одно, то другое. Как начал я с четырнадцати, так и полетел, вроде курьерского паровоза, коему в топку все уголька подкидывают, на всех парах. Ну, допустим, вдруг случалась остановка – тюрьма, так там другое, я там не один, вокруг народ, не до раскапывания…
Начинать полагается сначала. А то именно, когда что полагается, то есть кем-то предписано или общепринято, я всенепременнейше ненавижу. По этому совсем коротко: родился в северных лесах, в маленькой деревне. Было у меня еще три брата, а папаша мой пил горькую, выпивши колотил меня и братьев, и резал деревянные игрушки, выучил меня, и я тоже резал. Матушка моя совершеннейшая растяпа, отец и ее то и дело бил, а она молчала, не спорила с ним. Еще папаша, когда изредка протрезв лялся, ходил в лес охотиться, меня же брал с собой. С семи лет на учился я из ружья стрелять, довольно метко стрелял, и иногда, когда папаша доверял мне свое оружие, а сам был рядом, заводилась в голове моей мыслишка: не пальнуть ли ему в спину или злобную харю. С игрушек и охоты мы и жили. Да-с.
Наверное, не интересно это никому. Обыкновенно, как у миллионов. Поэтому сразу бегу вперед. Отдали меня в ученье в нашем уездном городке в ремесленную школу, учили там игрушки резать и мебель комстролить. От игрушек я отказался, потому что давно все по этой части освоил. Стал учиться по мебельной. Пошли успехи. Иногда работали мы на заказ, и построил я комод для городского головы. Надо сказать, что все там, на этом комоде, сделал я своими руками, вплоть до маленьких ручек на дверцах. И замочки с ключиками сам врезал. Тут мое игрушечное мелкое ремесло пригодилось.
Собрал комод, учителя сошлись, хвалили, а потом снова я его разобрал, чтобы везти заказчику, а там уж склеивать. Отвез. И первый раз оказался в богатом доме. Прежде я такого не видывал. Это потом, когда я много чего навидался, понял, что дом этого головы ничтожного городишки был так себе, средненький. А тогда взыграло ретивое, стал думать, почему это у одних так роскошно, и барышни чистенькие, беленькие порхают, носики морщат от амбре столярного клея, а у меня – пьяный папаша, немытые братишки, да мамаша – клуша… Вот… Да еще сам этот голова меня обидел. Комод я собрал, склеил, все им стали любоваться, барышни восхищаются, мне спасибо говорят, а одна, самая красивая, Александра, даже руку мне пожала. Но платить заказчик вроде бы не собирается. А я знал, что за комод этот можно рублей пятьдесят выручить. Я ему: извольте, ваша милость, расплатиться. А он в ответ: я, говорит, со школой договаривался, школе уже вперед сполна и даже больше договора уплачено, а тебе, любезный, за труды вот. И три рубля мне дает. Тут я как разъярился и возопил, кричать стал про то, что сам все строил, а при чем тут школа! Не по правде это! Сунули мне в карман трешку, и мужик здоровый, лакей там какой-то, меня взашей вытолкал. Выходит, что еще в отрочестве столкнулся я с несправедливостью и классовым неравенством. Потом я все ходил возле дома этого начальника и думу лелеял, как бы его спалить. Или еще раскидывал, школу поджечь, если начальник не врет, и вправду, школа деньги мои отняла. Да как убедиться-то? Снова стал у дома головы бродить. Как-то раз из ворот выехала верхом на коне барышня, та самая Александра, волосы русые, шляпка набекрень, личико румяное, сама в чем-то белом и штанах мужицких. Поводья натянула и мне: здравствуйте, как поживаете, вашим произведением все не налюбуются, даже губернатор заезжал, все вокруг него ходил да похваливал, а вы сами приходите в гости, будем шарады решать. Приходите в воскресенье, после обеда.
Она на коне, красавица, а я внизу, маленький такой. И заело вдруг меня, что она, чистюля этакая, из седла мне, смерду, свысока милость оказывает. Шарады? Что за шарады такие? Всё у меня внутри закипело, хотел выругать ее непристойно, да сдержался, все же очень нежная барышня. Только плюнул коню под ноги, повернулся, да прочь пошел. А думал все про то, как она сидит в седле, ноги раскинув, и как то, что у нее промеж этих самых ног, о седло трется. Вот бы штаны с нее стащить, да поглядеть, что там находится. Так ли устроено, как у простых баб, коих я в свои четырнадцать успел уже освидетельствовать.
В гости я к Александре, конечно, не ходил, ясное дело, куда там с моим посконным рылом в калачный ряд соваться. А перед домом тем мелькать перестал, потому как вдруг понял, что ежели дом поджечь, то мой комод ведь вместе с домом тоже сгорит! До слез жаль мне комода стало. Да и сам дом-то каменный, огонь ни к чему там не прицепить. А вот если с задов зайти, где овраг и лопухи, так там глухая стена сарая бревенчатого, в нем лошади. Вот его-то я раз ночью и подпалил. Заполыхал он за милую душу, а я бегом домой в школьный дортуар и лег, будто спал. На другой день весь городишко пропах кониной паленой, а народ только об том и говорил, что мол, три лошади там стояли, две вырвались, а одна сгорела. Я все это слушал, ахал, а внутри себя сильно гордился: это я сделал, я, значит, могу на своем поставить! Было мне тогда всего-то около четырнадцати с половиной годков.