Тони Дэвидсон - Культура шрамов
Я скакал на одной ноге, бегал вприпрыжку и носился вокруг халупы. Пять подскоков, пять подпрыгов и один прыжок в длину. Отдавая дань атлетизму, я двигался в такт с Паникой. На зеленой лужайке, в ранних утренних сумерках, мы сливались в совершенно особом, своем собственном ритме. Я остановился только затем, чтобы сделать снимок, на который не решился раньше, и приник объективом к треснутому стеклу в окошке. В недрах халупы я увидел тот ритм, что звучал у меня в ушах, увидел движение черных волос Паники, скользящих по его голым плечам и груди, увидел, как его руки, царапая кожу, вытягивают из головы какой-то незримый предмет и швыряют на пол. Мгновение, и его ноги замерли, верхняя часть туловища переняла их ритм, прогибаясь и извиваясь в судорожной аэробике — голова к пальцам ног и обратно, и в такт движению взмахи рук. Пять махов влево, пять вправо. И снова включились ноги, он закружился, подпрыгивая на месте и пытаясь ухватить себя за голову, словно хотел разодрать ее на части и разбросать во все стороны.
Каким-то образом, несмотря на топот, пение, бормотание и прочий шум, который Паника создавал в халупе, он услышал щелчок фотоаппарата. Время застыло, как застыл и его взгляд, пронизывающий через стекло мои испуганные глаза. Я не знал, что делать. Инстинкт подсказывал, что нужно бежать — назад вверх по склону и через небольшую опушку к фургону; нужно прыгнуть в кровать и захрапеть, как все люди, притвориться спящим, как все праведники. Но я не мог двинуться. Я был вором, ночным взломщиком, проникшим в интимный мир отца, пойманным с камерой в руках, с зажатой в пальцах уликой.
Дверь распахнулась настежь, и меня рывком втащили внутрь. Пародия на визг, мультипликационное мелькание и стук двери.
Я был допущен в танец отца, его сильные руки прижимали меня к груди, его черные волосы вуалью закрывали мне лицо. Я вдыхал запах его пота, ощущал влагу этих градин, они пропитывали мне майку, щекотали позвоночник, стекая с его шеи. Я едва дышал, такими крепкими были тиски, едва видел, таким быстрым было кружение. Все это время не прекращалась его мантра — скорее гудение, нежели мистические слова, — завораживающая слух. Четыре строки, восемь строф, без перерыва, простое повторение — и я пропал. Если я закрывал глаза, меня не так мутило, если я закрывал глаза, то забывал, где я, но все равно боялся этого танца. Отцовские руки подняли меня выше на грудь, так что моя голова свешивалась теперь ему на спину, черная поросль волос на спине щекотала мне нос, а его пальцы сновали по моему позвоночнику, перебирая и пересчитывая позвонки.
Я поймал в видоискатель рук этот образ.
«Пап… — сказал я тихо, — меня тошнит…»
«Пап… — сказал я громко, — меня сейчас вырвет».
«Тошнота делает нас сильными. Не сдерживайся. Освободись».
«Пап… правда тошнит».
Струйка, потом струя рвоты обдала отца, забрызгала пол, стены и вообще чуть ли не все вокруг меня, кружение тем временем скорее набирало скорость, чем теряло ее. Пам-па-рам, пам-па-рам, пам-па-рам…
Он держал меня над собой, последние выплески рвоты капали ему на лицо, на кожу, непереваренная пища застревала у него в волосах. Он отстранил меня от своего тела, и я было подумал, что наконец он вернет мне свободу, но он держал меня, как трофей, держал так, чтобы видели все, только некому было смотреть. Лишь я и он. Даже моя камера валялась брошенная на полу возле двери. Я был под самой крышей, его сильные руки ни разу не дрогнули, и потом, когда вместо рвоты пошла желчь, он опустил меня чуть ниже, и мое лицо оказалось напротив его лица, и он припал своим ртом к моим губам. Вороватый и крепкий поцелуй. И вкус его превосходил все, что я мог вынести, да и сам этот поцелуй был выше моего понимания, и я сомлел, как новообращенный, каковым, в сущности, себя и ощущал, — помятый и воняющий мешок костей, лежащий на его руках под покрывалом черных спутанных волос.
Фотография 8
В движении
Эта фотография в движении — одна из многих, хотя напечатаны были лишь некоторые, особо глубоко врезавшиеся в память. Ощущение движения зависало над любым местом, где бы наш побитый фургон ни останавливался. Непостоянство чувствовалось во всем, и корни тут были ни при чем. Однажды утром меня разбудил отец своим припадком гнева. За какой-то неуловимый миг я перешел от сна к тираде Паники и далее к попытке Выход закрыть ему рот ладонью, ее колено упиралось в его бедро. Еще не очень соображая, я увидел, как они оба, увлеченные возней, упали на пол, беспорядочной кучей свалившись в отбросы в кухонном отсеке. Моя пробуждающаяся мысль была, однако, не об отце, не о его громогласном утреннем вопле или злобных пинках, с помощью которых он вымещал на переполненных мешках с мусором свой гнев. Меня волновало только одно — мой фотоаппарат. Пленка закончилась, а новую взять было негде. Мне нужна пленка. Но момент, чтобы что-то просить, был не лучший.
«Вставай, вставай, вставай, вставай».
Раздраженная и настойчивая мантра повторялась и повторялась, пока я не перестал сопротивляться ей, поняв, что больше не могу ее игнорировать. Банки и жестянки летали над моей головой, а гирлянды гнилой капусты висели, как вымпелы, в застойном воздухе фургона. Наше бродячее семейство мигом пришло в сознание, ошеломленное опасной спонтанностью моего отца. Эх, была бы у меня пленка! Пышный парад гниющих кулинарных отбросов был бы запечатлен для потомков.
«Нам надо ехать, СЕЙЧАС».
Отец кричал во весь голос, шаря глазами по ламинированным столешницам в поисках ключей от машины.
«А что за спешка?» — услышал я себя, когда пытался справиться с одеждой и найти убежище от кухонных осадков, распространявшихся во всех направлениях.
«Спешка как спешка, обычная спешка. И ничего более. Нам нужно двигаться. Двигаться дальше. Другое место, другое время. Все должны встать и выйти. Сесть в машину. Чтобы мы могли ехать. Сейчас».
ГоловографияМать с отцом, держась за руки, тесно жмутся друг к другу в гостином отсеке. Предполагается, что я не слушаю. Я знаю это без слов, знаю этот взгляд, который мать то и дело бросает на меня, проверяя, играю ли я по-прежнему со своими игрушками. Мой великолепный лохматый мишка смехотворно восседает на грузовике в ожидании, когда начнется театр. Но я слишком занят, я напрягаю слух и наблюдаю исподтишка, пытаясь понять разговор. Отец склоняет голову к коленям матери, словно винится в чем-то, стыдится нести груз головы на плечах. Но дело не в этом. «Дай я взгляну, дай взгляну, я уверена, что там ничего нет». Это осмотр. Она ерошит его блестящие черные волосы, разбирая их пальцами, приглаживая непослушные пряди. Она пристально всматривается в кожу, проводит по пробору рукой. «Такая малость, не стоит волноваться. Ты просто ищешь, из-за чего волноваться, разве нет, ты что угодно найдешь, из-за чего волноваться. Ничего нет. Не думай об этом»…Но что-то все-таки было, понял я, глубоко запустив руки в закрывающееся на молнию брюшко медвежонка. Простейшее умозаключение. Я определил это по ее глазам, когда она посмотрела на меня, едва закончив говорить, по тому, как она гадала, слышал ли я ее слова, почувствовал ли непрочность правды в ее тоне. Потом — по отцу, беспокойно подносящему руки к затылку, поглаживающему и потирающему кожу на голове. И еще по каким-то неуловимым признакам, которым я не могу подобрать определения.
Отец уже принял свою обычную деревянную позу, сгорбив спину и ссутулив плечи, костяшки его пальцев, вцепившихся в руль, побелели, а волосы с каждым судорожным переключением передач устремлялись вперед, как при порыве ветра. Так было всегда, куда бы мы ни ехали и сколько бы времени ни занимала поездка… С суровым видом он не сводил глаз с дороги и не разговаривал — ни невольного подергивания, ни кашля. Полная сосредоточенность, все под контролем. По крайней мере на спокойных дорогах. Когда же он выезжал на основную трассу, это было другое дело. Вот он выкручивает руль влево, потом вправо, снова влево, с головокружительной, зубодробительной скоростью мы вылетаем на шоссе под гудки и ругань других водителей и виляем с одной стороны проезжей части на другую, а отец борется не столько с рулем, сколько со своим норовом. И проигрывает, думаю я. На миг показалось, что наш дом невероятным образом цепляется за дорогу лишь двумя колесами. Я смотрел, как размазывается пейзаж за окном, и прятался от гневных выкриков, несущихся из других машин, — каких только проклятий не удостоился наш устрашающий бросок в цивилизацию.
«А костяшки пальцев белые», — произнес я вслух.
Фотография 9
Пустошь
Мы со скрежетом остановились, шины автомобиля коротко пробуксовали по гравию, фургон позади нас опасно накренился.
«О, боже, — сказала Выход, озирая окрестности, когда пыль вокруг машины осела. — Почему здесь?»