Марек Лавринович - Солнце для всех
Поскольку отец думал только об алкоголе, мама стала брать меня с собой в школу. Я сидел на ее уроках с серьезным выражением лица и слушал. На переменках я подходил к стоящему в классе пианино и что-то наигрывал. Неизвестно, когда из моих чудачеств получилась музыка.
Мама сначала этого не осознала. Учительница польского языка обратила ее внимание на мою игру. Мне было пять лет, и вдруг я стал Моцартом. Конечно, на уровне начальной школы в небольшом городке под Варшавой. Во время одного из выступлений маминых учеников на сцену вышел и я, одетый в коротковатый темный костюм и с бабочкой в большую черную горошину. Увидев меня, зал покатился со смеху, но когда я стал играть, воцарилась тишина. А потом… потом только овации… овации… овации.
Я никогда не забуду тот день. Если ребенок хоть раз услышит такие аплодисменты в свою честь, он всегда будет жаждать успеха и славы и, может, поэтому обречен быть всю жизнь несчастным. Так нередко случается. Но в тот день все было чудесно. Глаза мамы блестели от слез радости, мой отец, почти трезвый, сидел на лавочке в спортзале и тоже плакал. Да, мой дорогой, плакал, не стыдясь, да чего, собственно, тут стыдиться.
Наступило счастливое время. Отец лег в больницу, чтобы пройти лечение от алкоголизма. Маме повысили зарплату. А я стал самым известным человеком в городке. На улице меня все узнавали, приглашали в гости, угощали, одаривали конфетками. Дивная, дивная жизнь.
Мама, однако, была слишком благоразумна, чтобы поддаться всеобщему обожанию. Она начала меня учить, ограничила мои выступления и заставила работать. Какая же замечательная преподавательница моя мама! Я знакомился с новыми эпохами, выдающимися композиторами, родители все свободные деньги тратили на пластинки, чтобы я мог слушать лучших исполнителей, мы ездили на концерты в Варшавскую филармонию. Отец бросил пить Он стал дирижером духового оркестра городской добровольной пожарной охраны, и в доме впервые появились деньги. Родители заняли дополнительную сумму, и посреди нашей захламленной гостиной встал великолепный концертный рояль. С того дня он стал центром нашего маленького мира.
Я целую ночь мог бы рассказывать, что было потом. Начальная, средняя музыкальная школа, училище. Череда успехов. Где бы я ни появлялся, везде был лучшим. Я к этому привык. Но пришло время первого большого конкурса, который должен был окончательно определить мою дальнейшую судьбу.
На конкурсе было пятеро поляков. Кроме меня, двое юношей и две девушки. Я знал их всех по музыкальной школе или концертам. Впервые я был поражен, когда мне в руки попала программка, изданная по случаю проведения нашего конкурса, в которой я прочитал биографии моих конкурентов. Мы были похожи. Все были детьми музыкантов. Четырех-пятилетним, иногда лет в шесть, каждый из нас становился вторым Моцартом. Мы все учились в музыкальных школах, и каждый был лучшим в своей. Но в конкурсе мог быть только один победитель, остальные отходили в небытие. Я был потрясен, потрясен до глубины души.
В день прослушивания, когда я, дрожащий, стоял у запыленного занавеса, ко мне подошла мама. Она встала рядом, очень близко, и шепнула мне на ухо:
— На самом деле никого из тех людей в зале нет. Они тебе снятся. В зале буду только я.
— Только ты?
— Да. Даже отца не будет. Только мы двое. Ты и я. В то же мгновение кто-то на сцене громко и отчетливо произнес мою фамилию. Мама легонько подтолкнула меня, и я, спотыкаясь от волнения, пошел в сторону сияющего в свете прожекторов рояля.
Я закрыл глаза и играл только для нее. Со всей любовью, которая во мне накопилась за эти годы. Я заслушался, забылся, в реальность меня вернули аплодисменты. Долгие, неумолкающие овации. Я кланялся бог знает сколько раз, пока не убежал за кулисы, счастливый, словно уносящийся в небеса. На предназначенной для хора скамье сидели мои соперники. Они знали, что я победил. В их глазах была ненависть. Тогда я не обратил на это внимания, пробежал мимо них к выходу, легкий, счастливый, победитель.
Благодаря конкурсу я стал знаменитым. Выступал в разных городах, публика продолжала восхищаться моей игрой. Я забыл о соперниках. Они, вероятно, затерялись на концертах в провинции. Я был королем. Подписывал контракты, записывал пластинки, начал строить комфортабельный дом для родителей. И тогда соперники неожиданно вернулись.
Это случилось в Штутгарте. Был знойный день, и я с самого утра чувствовал усталость и странное волнение. Я пораньше вышел на сцену, чтобы немного поиграть и успокоиться, но это не помогло. Наконец пришла пора концерта. Я старался играть так хорошо, как только способен, но чувствовал, что интерпретация мне не удается. Публика тоже это поняла, аплодисменты были короткими и лишенными энтузиазма. Анджей, мой менеджер, похлопал меня по плечу в знак утешения и заметил, что у каждого случаются такие дни. Я уселся в кресло в артистической гримерке. Мне не хотелось шевелиться. Затих шум за дверью, я на мгновение вздремнул, а когда очнулся, уже совсем стемнело. Я вышел из гримерки и увидел их. На скамье в другой половине коридора, как и тогда, во время конкурса, сидела та самая четверка. Они выглядели так, словно на них осела изрядная доля пыли, только глаза, по-прежнему полные ненависти, горели в полумраке. Секунду я думал, не подойти ли к ним, не поинтересоваться ли, как у них идут дела, но потом, сам не знаю почему, молча прошел мимо и вышел в привратницкую, где портье при свете лампы читал газету. Я попрощался с ним и с облегчением выбежал на улицу.
С того дня перед каждым выходом на сцену я боялся, что они снова придут. Иногда слышал скрип скамьи за кулисами, оттуда порой доносились шепот и смешки. Я старался не обращать внимания, брал себя в руки и играл. Но у меня не получалось. Я репетировал больше, чем когда-либо, заботился о здоровье, отдыхе, сне, но уже не поражал публику. Критики вежливо отмечали мою технику, трудолюбие, но в рецензиях не было прежнего восхищения. Что-то во мне сломалось.
Те четверо на скамье не давали мне покоя. Их шепот снился мне, вдруг возникал откуда-то во время пресс-конференций. Они мучили меня днем и ночью, однажды промелькнули даже в нью-йоркской толпе.
Но тяжелее всего становилось после наступления сумерек. Я чувствовал их приближение, а потом они находились где-то рядом до самого рассвета. Я боялся заснуть, выйти на улицу, но больше всего боялся подойти к роялю. Мне прописывали всевозможные лекарства, ничего не помогало. Я играл на все более плохих сценах, в зрительных залах появились пустые места, их становилось все больше. В конце концов Анджей привез меня сюда. На следующий день приехала мама. Она сидела на вашем месте и твердила, что это ее вина. А те четверо сидели рядом и кивали. Черти!
Больной опустил голову и замолчал.
— А что говорят врачи? — спросил Ян.
— Что они могут говорить? «Еще полгода, дорогой друг, всего полгода». И так я нахожусь здесь уже три года. Я стал более спокойным, это правда. Утром фенактил, днем фенактил, вечером фенактил. Лекарство делает свое дело, поверьте. Они приходят не так часто, как когда-то, и я уже гораздо меньше боюсь. Только сумерки по-прежнему переношу очень болезненно.
— Вы, наверное, играете в свободное время, — сказал Ян. — Я видел в зале пианино.
— А вот играть мне как раз запрещено, — грустно улыбнулся юноша. — Только на Рождество главный врач позволяет мне играть колядки. Полагаю, никто никогда здесь не играл лучше меня. В нашем маленьком больном мире я все еще гениальный музыкант. Может, я даже почувствовал бы себя счастливым, если бы не сумерки, эти проклятые ежедневные сумерки.
Пианист закрыл лицо руками. За окном медленно темнело. Этажом выше кто-то истошно кричал. В коридоре раздавались скрип коляски и звяканье столовых приборов. Развозили ужин. Возле каждой тарелки в маленьком коричневом стаканчике лежала таблетка фенактила, несущая успокоение потерянным, больным, одержимым. На неподвижно лежащего Пианиста безжалостно обрушилась ночь.
Глава третья
ДОЦЕНТ И ПАНИ ВЕДУЩАЯ
Доцент Красуцкий, возглавлявший отделение 3 «Б», был для пациентов почти богом. Больные мучились неделями, чтобы понять, что с ними произошло, а он умел объяснить их состояние несколькими словами. Пациенты терялись в догадках, что будет с ними дальше, а он знал это и без труда мог описать им их будущее. Больные надеялись, что им станет легче и они вдруг выздоровеют. Красуцкий не заблуждался, он знал, что в девяносто пяти случаях из ста никакого выздоровления не будет и не может быть, но не говорил об этом пациентам по причине своей деликатности.
Единственное, чего доцент Красуцкий не знал, так это того, почему именно эти, а не другие люди страдали шизофренией, психозами, неврозами, депрессией. Ему были известны разные теории на этот счет, он прочитал немало диссертаций о происходящих в человеческом мозге химических процессах, познакомился с работами, авторы которых утверждали, что для психики огромное значение имеет окружающая обстановка, но так и не отыскал исчерпывающего объяснения.