Марина Королева - Верещагин (Кончерто гроссо)
Я еще раз посмотрел на фамилию автора. Нет, никогда, нигде.
– А кто он был?
– Тссс… – букинист продолжал оглядываться, даже под пальто на вешалке заглянул зачем-то. – Мне говорили – биолог. Но книга-то не по биологии, это повесть. Так вот, когда его арестовали, книгу отовсюду изымали: из библиотек, из магазинов, по домам, у кого находили… Ну, по домам-то прямо вместе с хозяевами изымали, должно быть.
Лицо букиниста от ненависти стало бледным. Я понимал его. У меня просто уже не было сил на ненависть. Я так ИХ ненавидел, что не мог о них ни думать, ни говорить.
– Так откуда же этот экземпляр, если всё изъяли? И потом, может, и не всё изъяли, и не везде: как вы чердаки на дачах проверите? Сараи всякие? Кладовки?
– Эх, дорогой мой, они в мозги залезали, а не то что в кладовки!
Это я знал.
– Знакомый мой (проверенный, не беспокойтесь) нашел в квартире своего университетского профессора, когда тот умер. Товарищ квартиру разбирал, старик был одинокий, – и вот, в бельевой корзине, под ворохом всяких тряпок, нашел. Он-то, приятель, не очень в этом понимает, просто увидел, что книжка старая, вспомнил обо мне, принес, ну а я уж… Мне рассказывать не надо, что это.
– А вы откуда знаете?
– Откуда здесь такое узнают, дорогой вы мой? Не из советской же энциклопедии. Оттуда!
Он сделал такой… неопределенный жест рукой куда-то вбок, но я его понял. Я знал, вернее догадывался, где он провел приличную часть своей жизни. Он никогда не говорил, где в точности, вот так же махал рукой – «там». Но советскому человеку этого объяснять и не надо было.
– Сокамерник мне эту фамилию называл. И про «Верещагина» говорил. А уж кто ему рассказал – это я не знаю. Это уж такое радио, вроде сарафанного, знаете ли… Там причудливые ходы бывают.
– Понятно. Сколько вы за нее хотите?
Он назвал цену. Ого.
Я помолчал. Ну хорошо, книжка редкая, экземпляр, может быть, действительно единственный, автор, видимо, был человек достойный (все достойные люди в России проходили через лагеря), но откуда мне знать, что сама повесть стоит таких денег? Что этот репрессированный биолог, мир его праху, действительно написал нечто значительное?
Я не успел сказать это вслух. Букинист меня опередил.
– Вы хотите знать, стоит ли книга таких денег?
– Ну… да.
– Вот скажите – мы же давно с вами знакомы, – похож я на барыгу, который торгует всякой завалью?
– Помилуйте.
– Так вот я вам говорю, я: вы покупаете нечто единственное в своем роде. Только будьте осторожны.
– В каком смысле?
– Да во всех. Автор-то до сих пор под запретом. Вы же вот не знаете его, а уж вы книгочей, каких поискать. Никому не показывайте, никому читать не давайте, упаси бог. Если что – прячьте подальше и всё отрицайте: не покупал, не видел, не читал, не знаю. Ну что я вам рассказываю, вы и сами человек уже опытный.
Вот это точно, опыт по этой части у меня имелся. Нет, никто меня, конечно, не арестовывал и в лагеря не отправлял, но на отвратительные их собеседования (как они их называли, беседы) меня вызывали, и не раз. Да и музыку мою играть не давали, а если давали, то густо замешивали в чужие концерты, в соотношении один к десяти. Так что я сам в каком-то смысле автор под запретом.
Не знаю почему, но я поверил ему и больше никаких вопросов не задавал. Выложил деньги, почти четверть киношного своего гонорара, он мне книгу завернул (как сейчас помню, в две газеты), мы попрощались, и я пошел по бульвару к троллейбусу. Меня так и подмывало развернуть эти газеты, сесть тут же, на бульваре, на скамейку и начать читать. Но удержался. В троллейбусе на меня снова накатило: развернуть, пролистать хотя бы, прочитать пару страниц… Нельзя, нельзя.
Наконец добрался до дома. Жены еще не было, сын с бабушкой, то есть с матерью моей, собирались гулять. Если бы мать только узнала, сколько я выложил за эту тоненькую книжку, с ума бы сошла, вдруг подумал я. «Семья на такие деньги три месяца может жить!» – говорила она в таких случаях, поджимая губы. Жена бы промолчала: раз мать против, она будет за.
Я еле дождался, пока они уйдут, и бросился к свертку. Достал книжку, заглянул на последнюю страницу, где обычно пишут тираж, – он был смехотворный, так что изничтожить все экземпляры не было сверхсложной задачей, они и не с такими справлялись. Ну и начал читать…
Я прочитал «Верещагина» за полчаса. Откинулся в кресле, снял очки, потом надел и начал читать снова. Дошел до конца и опять вернулся к началу. Прочел и в третий раз.
Хлопнула входная дверь. Я быстро спрятал книгу в ящик стола, как самоубийцы прячут револьвер. Жена крикнула из коридора: «Я дома!», прошла в свою комнату, потом на кухню, там забурчало радио. Я закрыл свою дверь на крючок и вытащил книгу. Читать ее в четвертый раз я не стал, просто листал.
Клянусь, я ничего не понимал. Она была проста, как пять копеек. Впрочем, не без некоторых странностей в сюжете, особенно если учесть, когда и кто ее писал. Так вот, некто Верещагин получает дар играть душами людей, как играют в шахматы. Этой властью он наслаждается и пользуется. Однажды выигрывает душу славной девушки, и она вся теперь в его власти, но это совсем не то, чего бы ему хотелось: а хочет он ее любви по доброй воле… Верещагин в конце погибает, девушка находит тихое счастье. Но это так, в самых общих чертах. А еще там были какие-то черные оргии, дикие бесовские пляски, убийства, притоны… Посмотрел еще раз на обложку: 1923 год. Быть не может, какой-то советский биолог, что это на него нашло?
Я захлопнул книжку. Первой моей мыслью было – отмахнуться, забыть. Ну, потратил на нее кучу денег, так это мне не впервой, никто и не узнает. Отдам жене остаток гонорара и скажу, что столько заплатили, не будет же она проверять. Но вдруг я понял, что это как раз и неважно.
А что важно? Было что-то важное, чего я никак не мог ухватить. И пока я пытался, стало понятно: отмахнуться просто так не удастся. «Верещагин» подцепил меня на крюк и тащит, как лодку по воде. Куда? Что мне в нем? Я вяло сопротивлялся, но уже понимал: долго я не продержусь. Книга начинала оживать, герои задвигались и стали одеваться в звуки. Это был вернейший признак того, что я пишу. Пишу…
Стоп, чуть не прокричал я вслух, что ты пишешь, идиот?! Это книга запрещенного автора, тебе под страшным секретом, из-под полы продали единственный экземпляр! Тебе мало их треклятых «собеседований» раз в год, ты хочешь каждую неделю? Ты хочешь, чтобы тебя теперь уже окончательно вымели из консерватории и, может быть, лишили даже киношной халтуры?
Все было бесполезно. Я уже писал. Последнее условие, которое я сам у себя выторговал, последнее обещание, которое я дал себе на берегу, – не писать оперу. Опера на запрещенный текст – это верный смертный приговор. Я напишу концерт, Кончерто гроссо, я давно подбирался к этой форме. И назову его «Верещагин». Мало ли Верещагиных на свете, в конце концов? Не докопаются. Я выдохнул. Можно было работать. Я начал этой же ночью. И с этого дня (то есть с этой ночи) я потерял счет времени. Я перестал подходить к телефону, сказался больным в консерватории, мать и жену предупредил, чтобы не беспокоили без крайней надобности. Объяснять ничего не стал – сказал, что срочная работа. Обе, хоть и каждая по-своему, это понимали, так мне казалось.
В общем, я отдался с потрохами этому своему потоку, который мог теперь назвать параллельным разве что умалишенный. Куда там! Поток разлился во все стороны, заполнил собой все уровни – так, наверное, бывает, когда тонет многопалубный корабль и вода стремительно заливает этаж за этажом.
Я писал быстро, мощно, день за днем, ночь за ночью. Клянусь, я никогда не испытывал ничего подобного, а я знаю, о чем говорю. Меня это даже пугало. В этом была какая-то тайна. Когда я уставал до дрожи в руках и коленях и давал себе передышку, я доставал из ящика стола потрепанного «Верещагина» и снова начинал листать книжку. Иногда я сам себе напоминал дикаря, который только что на вкус не пробует страницы. Как будто если прочитать текст еще раз, и еще, то тайна откроется.
Тайна не открывалась, но что-то я все-таки начал понимать. Я понял, например, что в «Верещагине», в бесхитростном его тексте, заложен какой-то шифр. Автор зашифровал ту самую тайну, над которой я бьюсь, и бьюсь пока безуспешно.
Кроме того, чем дальше я продвигался, тем больше мне казалось, что мы с Верещагиным едва ли не одно. Это, может, и безумие, но я все чаще отождествлял себя с ним, я понимал его все больше, проникался им, а он проникал в меня. Проникал до такой степени, что я шептал иногда: «Я – Верещагин…» Нет, правда, у нас было много общего. Как и за ним, я знал за собой это свойство – не властвовать над душами, нет, куда мне до этого, но… как бы это выразить… подчинять себе людей. Это свойство меня скорее пугало. А еще мы не знали любви, я и Верещагин. Тоска и холод – вот что было там, где должна быть любовь.