Марина Королева - Верещагин (Кончерто гроссо)
– Знаете что, и правильно! Плюньте. Идите в инженеры. Всё лучше, чем наводнять мир средними музыкантами.
Обиделась. К тому же она, видимо, долго удерживала слезы, и теперь они полились по щекам ручьями. Я покопался в кармане, там всегда был носовой платок. Нашел. Правда, вида он был устрашающего, но хотя бы сухой. Черт возьми, почему я не ушел сразу?! Присел на корточки, попытался промокнуть ей щеки, она отворачивалась.
– И знаете что, миленький мой, – сказал я ни с того ни с сего, – уезжайте вы отсюда.
– Уезжать – куда? – не поняла она.
– Куда сможете. Уезжайте, – сказал я горячо, – как вы здесь с таким характером жить собираетесь? Вам тут не Париж, родной мой.
Я никогда не был в Париже и был уверен, что никогда и не буду. Я ничего в этой жизни не видел, кроме своей комнаты, своего рояля, консерватории да вот еще училища – не видел и ничего уже не увижу. Будь оно все проклято!
– Музыка, сочинения, институты, консерватории – все это неважно, в конце концов. Уезжайте! Выбирайтесь вы из этой тюрьмы.
Ну вот, кажется, напугал. Она же не понимает, что я это о себе.
– Э, да что тут, пойду я, барышня. Устал, извините. Со временем вы всё поймете.
И я пошел к своей троллейбусной остановке.
– Профессор…
Я уже почти забыл о ней. Как раз в этот момент искал на дне кармана сигарету.
– Профессор, что я пойму?
Я не мог не улыбнуться, когда оглянулся. И увидел, что она уже не плачет.
– Я же сказал, миленький мой: со временем! Со временем.
Троллейбус показался на другом конце бульвара, и я прибавил шагу. Когда еще будет следующий, а торчать на такой жаре неохота. Завтра еще денек продержаться, у последней группы экзамен. Слава богу. Я уже решил, что ухожу из училища.
Открыл дверь своим ключом, заглянул, прислушался. Навстречу никто не вышел. Никого. Ну да, у сына каникулы, он где-то во дворе с приятелями. Жена… Стоп, сказал я себе, остановись.
В моей берлоге, как всегда, было прохладно.
– Слушай, старик, как это тебе удается поддерживать тут одну и ту же температуру? И ведь без кондиционера! – шутит мой друг-композитор. Чуть ли не единственный друг, который давно живет в Париже и приезжает в Москву изредка, на день-два, если его играют в концертах. Когда это было в последний раз, господи…
В последний раз это было, когда мать еще была жива. Она тогда, ковыляя с костылем, умудрилась напечь своих пирожков с рисом. Мать. Взрослый, да что там, седой семейный человек, а чувствую себя брошенным мальчишкой. Мамино домашнее платье – вон оно. Когда она умерла, я забрал его к себе из ее комнаты, вбил гвоздь в свою дверь и повесил здесь. Жена его ненавидит. Иногда мне кажется, что всю нелюбовь к матери и раздражение от моего присутствия она переносит теперь на это платье. Несколько раз кричала: «Убери, видеть его здесь не могу», пыталась сорвать с гвоздя. Я не дал.
Хорошо, что рояль занимает почти всю комнату, а партитуры – всю крышку рояля. Так не видно пыли, и кабинет можно не убирать. Я и не убираю.
Пошел в кухню, заварил себе чай. У меня есть для этого специальный чайник, старый, медный, весь в копоти. Я ставлю его на газ и бросаю заварку – да-да, прямо в чайник. Никто, кроме меня, не пьет больше это «пойло», как называет его жена. Я пью.
Пока вода кипятилась, взглянул на потолок. Весь черный, с разводами, надо бы ремонт. А зачем? – привычно задал себе вопрос. Не надо ремонта.
Вообще-то я любил свой дом. Мы переехали сюда в последние годы жизни отца. На фронте его сильно контузило, с тех пор он все время болел, хотя до высоких званий все равно дослужился. Незадолго до смерти он почти ослеп и только тогда уволился со службы. А потом мы с матерью остались одни, в этой вот квартире в доме на набережной. Когда я заканчивал аспирантуру, мать начала ворчать: когда ты уже женишься… надоели мне твои носки и рубашки… Я только плечами пожимал: рубашек у меня было всего две, и менял я их не то чтобы часто. К тому же я подозревал, что ворчит она для отвода глаз, потому что положено человеку в определенном возрасте быть женатым. Но мне, честно сказать, было не до романов: я писал.
Я композитор.
Это слово только звучит красиво. На самом деле это вот что такое: ты пишешь днем, ты пишешь вечерами, ты пишешь ночью. Особенно же ночью, когда все остальные наконец затихают. Утром ты не можешь проснуться, хоть режь, и если у тебя вдруг назначены занятия со студентами… Впрочем, на кафедре давно знают: мои занятия на утро лучше не назначать. Даже если меня каким-то чудом разбудить и чудом же доставить в класс, пользы от меня будет мало. Я и днем-то не всегда могу соответствовать званию профессора, а уж по утрам проще труп заставить читать партитуры, чем меня. Часам к четырем дня, когда зимой на улице становится уже темновато, я прихожу в человеческое состояние – чтобы через час сесть за рояль и начать писать.
Когда я говорю «писать»… О, тут много нюансов. Писать можно свое, писать можно на заказ. Я много пишу на заказ, я и не скрываю. Такая же работа, как всякая другая, к тому же я ничего другого не умею, так уж вышло. Гвоздя забить не могу (кроме того единственного, под мамино платье). И если, пока мы жили с матерью, хватало ее пенсии за отца и моей стипендии, а потом крошечной преподавательской зарплаты, то семья…
Да, семья. Мать, как всегда, оказалась права, возраст и природа свое все-таки брали, и после нескольких невразумительных романов я нашел Её. Я и до нее влюблялся, понятное дело, и часто. То в однокурсниц, то в соучениц по аспирантуре, а стал преподавать – в своих студенток. Вот она и была студенткой, а я молодым преподавателем. Молодым, но уже седым. Эта седина у меня появилась еще до тридцати, в кого – не знаю. Мать, во всяком случае, удивлялась, качала головой: «И в кого это…» Из-за седины меня уже тогда стали называть Профессором, и это приклеилось ко мне задолго до того, как я действительно им стал.
Так вот, Она. Студенткой была блестящей. Отличница, умница. Как говорили мои коллеги, не красавица, но живая, острая, а главное – понимала мою музыку. И говорила, что к жизни с композитором (а я предупреждал, предупреждал) она готова, тем более с таким композитором! Ну какой же мужчина, то есть композитор… Вы понимаете. Я и не устоял. Да, собственно, а что было сопротивляться? Лучшей жены композитору не найти: согласитесь, инженер-технолог, главбух или даже библиотекарь странно смотрелись бы в этой моей норе. И о чем я говорил бы по вечерам с главбухом? Пианистка – другое дело. У нас было много общего, так все говорили. Да так оно и было.
«О чем бы я говорил по вечерам»… Смешно. Вечерами (как и днем, как и ночью) я писал, писал. Мне надо было скорее закончить эту историю с женитьбой, чтобы вернуться к роялю. Но у Неё, как у всех людей на свете, были мама, папа, надо было идти в гости, разговаривать, покупать костюм. Все это страшно меня злило. Я тогда писал свою первую оперу! А тут костюм. Но Она всё взяла на себя, и костюм, и свою маму, которая, как заводная кукла, кудахтала «нельзя же без свадьбы», и папу, который был явно недоволен такой убогой партией для своей единственной дочери (какой-то сочинителишка нищий). Всем всё объяснила, всех убедила, что только так и может быть. Маме сказала, что все великие композиторы не от мира сего, и упор сделала на слове «великий». Папе шепнула, что жить будет с нами, в большой квартире, в доме на набережной, а квартиру когда-то дали моему отцу, большому чину, между прочим, и папа значительно покивал.
В общем, я был почти счастлив. В особенности же потому, что все так быстро сложилось, сладилось, все самое неприятное позади, начинаются нормальные будни, то есть мне уже можно снова за рояль.
Оставалась мать. А вот с ней-то выходило не очень. Как водится, когда дошло до дела, она сразу забыла все свои «когда же ты наконец женишься». То есть пока Она приходила просто в гости, оставаясь иногда и на ночь, мать была вполне мила и даже иногда улыбалась, хотя это ей и не идет. Пару раз пирожков своих напекла, однажды вечером, увидев нас, деликатно засобиралась к тетке, сестре отца. В общем, я решил уже, что здесь-то беспокоиться нечего. И на тебе! Накануне Её переезда к нам мать разрыдалась на кухне. Когда я попытался спросить, что это она, швырнула полотенце на пол и, вся в слезах, ушла в свою комнату. Я уж и так и сяк – ничего не помогало. Даже прикрикнуть пытался:
– Мать, ты же сама просила: женись, женись…
Она угрюмо шмыгала носом. Так и не сказала мне ни слова до самого утра. Утром не вышла, днем тоже. Я заглянул – лежит на диване с мокрым полотенцем на голове. Дела…
А днем я перевез Её к нам.
Мать вышла на мой звонок, кивнула Ей и ушла по полутемному коридору в свою комнату. Закрылась на замок. Так мы жили день, два, три… На четвертый день мать вышла к нам на кухню, медленно перевела взгляд с меня на Неё, потом обратно, потом еще раз и сказала твердо, по-казачьи, по-своему: