Егор Радов - Борьба с членсом
— Коля, перетяни мне…
Коля взял кухонное полотенце и обернул его вокруг руки Арсена, затягивая. Арсен поднял шприц наперевес, словно дротик, и вонзил его прямо в дряблый синяк у локтевого сгиба. Он ловко выдвинул немножко поршень на себя; красный узор лениво возник внутри шприца.
— Отпускай!..
Коля забрал полотенце, Арсен ввел себе содержимое и вытащил шприц.
Он откинулся назад; несколько секунд он сидел с порозовевшим лицом, ничего не говоря. Потом приподнялся, улыбнулся и застегнул рукав.
— Ништяк. Приход был, кажется, снимает…
Тут же началась суета; замелькали какие-то иглы, шприцы, куски ваты, кровавые капли. Инесса Шкляр сказала Жоре:
— Ну давай же, мне первой!
— Да?… — растерянно переспросил Жора.
— Ей… полтора… хватит… — медленно произнес развалившийся на диванчике счастливый Арсен.
— Да? — опять сказал Жора.
— Ну давай же, давай!
Инесса Шкляр выставила вперед свою изящную загорелую руку и перетянула ее ремешком от сумочки. Жора наклонился со шприцом.
— Так… Куда бы тебе… Да… Ну вот сюда… Какие у тебя вены хорошие!
Он воткнул иглу в руку Шкляр, взял контроль, но внутри булькнул только какой-то маленький пузырек вместо крови.
— Нету… Нету… А давай вот в эту…
Жора вытащил шприц и вколол его рядом с запястьем.
— Есть! — сказала Шкляр. — Ну, я отпускаю.
Жора медленно нажал на поршень, перемещая опиум вглубь организма Инессы Шкляр. Затем он вытащил шприц.
Шкляр на секунду застыла, затем вдруг глаза ее закатились вверх, и она неуклюже рухнула вперед, на пол. Арсен инстинктивно отпрянул, потом тут же вскочил и склонился над Инессой.
— Давай ее перевернем, так бывает, ничего…
Испуганный Жора схватил Шкляр под мышки, поднял и усадил на диванчик, но она сползла вбок. Ее лицо стало мертвенно-бледным, рот раскрылся, как у дебильных детей.
Арсен несколько раз наотмашь ударил Шкляр по щекам.
— Я говорил: много ей… Может, мак такой?… Но нам же нормально… Вот, блин!!
Армен подошел поближе и пристально посмотрел на Инессу.
— Она не дышит! Вызывай "скорую"!
— Но как же!.. — воскликнул Коля.
— Надо искусственное дыхание, кофеин, или там чего-нибудь…
— Аааааа! — вдруг отчаянно завопил Жора, нагибаясь над лицом Шкляр. — Инна! Инна!
Он взял ее безжизненные руки, поднял их, разведя в стороны, а затем резко отпустил.
— Что же делать, что же делать… — пролепетал он.
— Надо в реанимацию, — запросто сказал Арсен. — Коля, давай, вызывай, а мы пойдем, чтобы не светиться. Приберешь тут, скажешь, сердечный приступ, впрочем, они поймут…
— Ээээ! — закричал Жора, опять поднимая руки Шкляр. -
Постойте, но как же это, нужно…
Коля выбежал из кухни. Инесса Шкляр начала синеть.
— Да, так бывает, передоза… — тихо произнес Армен. — Это уже все, пиздец, вряд ли они успеют… А может, отойдет… Ладно, пошли, Коля тут разберется. Может, ее просто вынести куда-нибудь?
Он взял со стола пакетик с вторяками и задумчиво засунул его в карман своих штанов.
4
Провал в нутро рождает свет дырочки выхода, или конца, или надежды, или творца, или просто дыры, сияющей позади, когда вдруг выдохом кончается картинка с существами, и начинается мир с собой. С самим собой может сразу стать странно, странно, стремительно, стройно, стремглав, стронцию подобный серебряный свет. И — куль! И — куль! Кончилась моя жизнь в виде девичьем, срезанном, ссаженном, сросшимся. Сравнение не сойдет за справедливость, середина с сегодняшнего числа сошла за самую соль. И в представлении своем сильный субъект летит вплавь сквозь пыль цвета сна миров душ. Как вор, он быстр, миг взял свой смысл. Жил-был вор душ, дал смерть, как куш. Как командир войн, пред мною великое ничтожество, бред мой непредвиденный ужасов грез. Как кино, как кот, как корабль, как краб. Как в кривой комариной кости, комья кори убивают меня, прости, прости. Как в кромешном косом калейдоскопе, кинескоп с киклопом на лошадином крупе, с кровяной крупой вкупе со всем скопом в виде людей, как в песне на блюде, у границы без весен, без росы.
Безлюдье, безлюдье, безлюдье. Вокруг ни души, ни души. О, душа под душем озарений! Ты нага, гола, велика, как мое творение, мое вдохновение, тление. У этого предельного маразма казарм во мрази, у этого грязного базара баз без грязи, у этого одного последнего раза, есть высшая тайна — ваза без зрачка и знака, лаз зрения и мрака, воз знания и срока, роза милости, близости, тока, Бога. Но нет — только хлад, бред, град, гроб, горб, сор, сыр, путь, суть, склизь, близь, боль. Вина в вине твоя, спина у стены моя, свеча у мочи ее, любовь, как морковь. В этой единице есть десница, которой не спится, которая длится, она, как мокрица, она, словно спица, она вдовица, она ослица. Если затеял жизнь, то брызнь, но смерть, как хлеб, пуста, сера, дырчата и воздушна. Дырочка впереди, в дыре дыра дыры, и дно ее бездарно, безумно, бездельно. Вдень себя в дыру, пройди внутрь, вне, выйди в дырявый мир, оставь прошлый пир. Что же произошло?
Это некий ужас предельного, некий провал всего дельного, некое остолбенение энергий, мышц, нервических концов, некое выключение высших слов, кровяных гонцов, некое стояние пред чертой, некий финиш, некий вскрик: "Стой!", некая глупость в виде неожиданной гибели, некое взрывание нутра, убыль без прибыли. Тот, кто жил, теперь закатился, словно медяк под стол бытия, в гущу серых нитей гниения, аннигиляции, исчезновения, негации. Де-экзистенциализация субъекта в маргинальной ситуации, наркотизация его эссенции, поражение его интенции. Его субстанция тонет в тотальной акциденции, его витальная концепция рушится, утрачивая способность рецепции, налицо прекращение всяческой вентиляции, прощай, любовь, прощай, менструации! Да прольется над этим распадом слеза, да не будет адом будущая греза, да снимется все наносное, словно фреза, да пощадит одинокий дух великая божественная гроза! Просто так случилось, что так получилось, так приключилось, потому что, может быть, это и есть милость. Кто знает, что бы ло бы, если бы просто так? Знает. Внутренний шепот существа на конце вдоха с невозможностью выдоха:
— Я, которая я, здесь, или не здесь, сдавлена, или придавлена, тяжестью, или ничем. Выйди, большое облако, освободи от ужаса, дай мне выдержать миг мой, смерть — это не жизнь. Я отойду, отойду, отойду. Я вернусь, подавлюсь, придавлюсь. Я злюсь, в о мне грусть, я — Чернусь? Гусь? Теть Дусь? Вкусный соленый груздь? Кто я?
Кто я? Кто я?
Ответ существовал:
— Вот, теперь ты вышел из борений, увидишь себя вверху, как на ладони, как персонажа стихотворений. Наблюдай, а потом — ух! ух!
Дальше будет истина и свобода.
Сверху появилось нечто, и потом возникло совершенно четкое мое лицо — Инессы Шкляр. Шкляр, наблюдающая Шкляр. Врач теребит сосок, вводит какой-то провод, моя блевотина, милиционер. Скрипит ребро, синий лик. Ай, верните меня, вот сюда, в мокрое, в онючее, холодное, родное, склизское… Нет — здесь, внизу, в левом углу среди ничего, тут покой, тут настоящий мир твой.
Крак — внедрение в свои недра, кровавый крик, скрежет сукровицы, тяжелый страх, бездыханный хрип… Снова качели мглы — улет, вылет, выпадение сквозь дырку вниз беззвездности, снова вне… Вон, вон, прекрасна смертельная легкость, снова вид — вверху Инесса Шкляр с кишкой в ноздре, или во рту; грудь ее пронзаемая шприцом, это — я.
Суета, маета, здесь же свобода, прекрасная скорбь, уничтожение. Наваливается земляная глубь, проход через ужас, невероятие, нет измерений, нет низа… Прощай, прощай, молодость, прощай, детство, прощай, непрожитая старость, прощай, рождение, прощай, нерожденность…
И вся жизнь, как утрированный комикс, вдруг пролистывается, сверкая, предо мной.
Вот пеленка, острый запах папиной мочи, нет, моей мочи, с калом, с помадой алой, с подружкой Аллой, бе, ме, моя маленькая шерстяная, волосистая, обсиканная серая нога. Платьице, кудряшечки, рубашечки, топотание ручек-дрючек, папочка, папка папочки, попка папочки, его внушительные, бордовые, новые, мятые, с полочки взятые, штаны невероятной длины. Моя задроченная подростковость, моя дефлорация на полу вечеринки под звуки "Бони Эм", нет "Бони Эн", вонючий наваливающийся Серега с небольшими яичками, пот, кайф, блевотина, чувство прелести и свободы зимним утром, нет, в подъезде, под звон гитары Владика-Славика, мокрая рука в моей мокрой промежности, табачный язык у меня во рту, мужской половой член у меня во рту, первая и последняя любовь, желание Жоры. Жизнь характерна, я плачу, я наверху, врач машет рукой, книга фантастики, книга философии, книга жизни. Институтское сидение с подругой в красивой юбке. Шприц протыкает меня, вену-плоть-целку. Не может, нельзя, нет, гнусный Арсен!.. Все заволакивается, ни одной нормальной картины, грязный учебник химии. На заборе было написано «хуй», нет «хун». Моя моча, нет, Серегина моча, нет, уча, уча Доли в желеще хурства, лом падали, я ем мир, смер в тьме, дыр рев. Шкляр в рве, нету ваты, первая трансценденци я, нужно заткнуть ушняк, мысль о Воге, нет, о Вове, нет, о Гоге. Нет, о Ван Гоге. И увидел Ван Гог, что я хороша, волосня у меня умирает, дым, муть, мудь, жмудь, я — желудь мирской, я качусь колбасой, где ж жизнь, неужли остаются одни запахи, одни писки, одни васьки, одни… вдруг: невыразимый выступ пещерный, прощай, вся эта плодь, здравствуй, додь, до встречки, в южном местечке, развал мозга, в стихе Терентьева: «поюзги», я — чтец, я — русская красавица, далее следуют физиологические скучные описания мочеполового желудка. Опять ясность: мамочка ведет на спектакль Импоссовета, танцующие балеруны в странных трико, я ничем не пачкаюсь. И вот вся жизнь: осколки телки. Заверш кош мыш рож буш куш.