Асар Эппель - Сладкий воздух и другие рассказы
И все блески и отблески, и плевые наши прозрения — скорей подозрения, но разве на свалке разберешь?
Ибо сказано: мы — внутри. И я свидетельствую это. И сказано так было на мосту свайно-бревенчатого устройства над затянутой столовскими накипями лоснящейся речкой в пору весны и распутицы двух берегов. На середине дороги. В некотором уже отдалении от свалки, тем не менее повелительно обступившей событие и в полном блеске своих стекляшечных орденов присутствовавшей при самовидном откровении под голубым блюдечным небом. Под крики галок и рукоплескания ворон, явившихся, как всегда, в безупречных фраках, но, как всегда, босиком и в заношенных слободских манишках.
Посреди дороги.
Одинокая душа Cемен
Семен уже в который раз с тех пор, как зажил в Москве, направился стричься в эту парикмахерскую. Тридцать девятый, помотавшись от вокзалов по хорошим улицам, за Ржевским мостом зазвонил и вкатился в деревянную трухлявую окраину, конца которой не было. На остановке «Ново-Алексеевская» в него сел Семен. По пути к парикмахерской три больших дома всё же попались два справа, один слева, — и Семен, на этот раз тоже, отметил их как предвестников нового.
Ближе к парикмахерской, слева от разогнавшегося трамвая, появились пустые пространства, среди которых — на холме не на холме — росла прекрасная сосна. Тридцать девятый, грохоча, миновал одинокое, как душа Семена, дерево и остановился. Когда Семен сошел, трамвай укатил в сторону какого-то Останкина, и у Семена снова, как в прошлый раз, заколотилось сердце: прямо перед ним стояла гора с церковью на макушке, а по всей горе, от подножья до церкви, толпились бурые домишки. Семен в смятении рванулся направиться к крайнему возле церкви дому, где его, Семена, заждались, но спохватился. Церковь была непохожа на ту, возле которой его заждались, а все остальное хоть и было похоже, но не было тем, а того, похоже, уже и в помине не было.
Того не было точно, — не было того больше! — но Семену по молодости пока еще не удалось удостовериться, как что-то берет и исчезает, и, хотя Семен мыслил вообще-то здраво, в данном случае он обольщался, на что-то надеясь, хотя правильно делал, надеясь на что-то. Пока то существовало в нем, пока Семен не стал покойником, то исчезнуть не могло, только Семен по простоте своей не знал, что с этим поделать. Семен не знал, а один человек знал. Но Семен человека этого не знал и никогда не слыхал о нем. Да и не услышит.
Семен постригся «под польку», но одеколониться не стал, чтоб не срамиться и людей не смешить. Потом он прошел по хрустящим под подошвами черным клочкам собственных волос — взять на вешалке кепку — и встретился с очень внимательным взглядом, создаваемым с помощью тревожных, но все постигших глаз низенького гардеробщика, который очень внимательно спросил:
— У молодого человека еще нет жены? Что ему это мешает? Хватит уже, прекратите ваши случайные встречи!
Откуда знал гардеробщик, что случайная встреча у Семена была, непонятно!
…Вот Семен идет вдоль картофельного поля, далеко уже ушел, а идет к оврагу накопать глины, чтобы печку в сушилке переложить, которая кирпичами из дымохода завалилась и уже год не топится. Идет Семен давно, устал даже. Места пустые — люди не встречаются. Видит — на меже сидят две девушки; они бесконвойные и до вечера привезены картошку окучивать. И одна говорит, когда он подходит:
— Погоди, парнек! Сядь-ка с нами, парнек!
А когда он садится, начинают зубоскалить, смеяться и подталкивать его плечами. Он тоже смеется и возится с ними, но девки смеяться перестают, начинают сопеть, щипаться и прижимать его к своим кофтам.
— Чего ж ты? Чего же ты? Шворь давай скорей! — сопя, бормочут они непонятные слова. — Ну отшворь ты нас, сучонок! Ну!
Потом, поняв что-то и хрипло захохотав, одна опрокидывает его, грузно наваливается сбоку и всасывается в его рот, а вторая шарит по Семеновым штанам.
— Погоди, черняшка, погоди, не вертись! — дышит первая, слюнявя Семена мокрыми губами, а вторая, не найдя пуговиц, рвет высохшую резинку, на которой держатся его шаровары, и пристраивается как верхом.
— Держи его теперь, Варя, держи! — сдавленно сопит она и начинает сильно вихляться, а Варя держит, как гиря наваливаясь на грудь Семену, и тоже сопит:
— Потом меня! Меня, сучонок, тоже… после подружки!.. — И вдвигает свой толстый язык в разинутый рот Семена…
— Пора уже, молодой человек! Что это вам мешает? — говорит гардеробщик доверительно и доверительно рассказывает, что у него самого нету желудка, который ему вырезал один профессор, что такое пищеварение пусть имеют враги, но жить все-таки можно, и слава Богу за это.
Семен, по просьбе человека без желудка, тоже кое-что сообщает о себе, а тот, неодобрительно вертя Семенову кепку-восьмиклинку, выслушивает всё внимательнейшим образом, однако сообщение о том, что на предприятии Семена работает знатный мастер товарищ Российский, чем Семен справедливо гордится, почему-то пропускает мимо ушей, зато спрашивает:
— Какую же они вам дали службу?
Услыхав, что Семен — токарь-модельщик, новый знакомый говорит:
— А Фаина Токарь, что живет при почте, не ваша родня? Нет? Я на вас удивляюсь, но пусть будет как будет! И чтоб я так имел свой желудок обратно, у меня есть для вас невеста!
Затем он достает толстую тетрадь в клеточку, о каких там, где образовывался Семен, только мечтали, и, заглядывая в нее, начинает бормотать:
— Видите, я, слава Богу, до сих пор смотрю без очков… Но что здесь?.. Два института, у него магазин… это не для вас… А здесь?.. Дают пианино… тоже не для вас; они хотят Мишу Фихтенгольца… Пара глаз… живут и с сестрой, не гарантируют взять в дом… Ха!.. А что это?.. Девушка честная, мать — учительница на немецкий язык… сюда я знаю, кому сказать… Она врач, мужа убили… это я должен подумать… Здесь не дадут ни гроша… В Первомайке пискатая мать, а вам не надо пискатая мать, вы — сирота… От!.. Это, я думаю, для вас!.. Вы сказали — токарь? Там будут рады иметь токарь!..
Человек без желудка знал свое дело, и Семен переселился в Останкино, чуть левее тех мест, куда после парикмахерской укатывал тридцать девятый.
Семена женили на Еве, перезрелой и топорной. Странное даже для травяной улицы имя еще в раннем Евином девичестве породило прибаутку: «Ева — старая дева», со временем как бы сбывшуюся.
Разные обстоятельства сработали на женитьбу Семена, и среди прочих такое, казалось бы, второстепенное, что семья невесты происходила из тех же улетевших с дымом мест, куда рванулся было Семен, сойдя на остановке у парикмахерской.
Семья эта была очень непривлекательна. Мама, Созильвовна, с насморочным голосом и в клопиного цвета шали, хорошего впечатления не производила. Младшая сестра, Поля, не будучи горбатой, все же на горбунью смахивала: отсутствие шеи, маленький рост, короткое туловище при длинных ногах, выпирающая вперед уже большая женская грудь сильно отклоняли ее от привычных пропорций. Виноват был, конечно, отец. Это он первый получился низеньким, с очень коротким туловищем и длинными ногами в синих галифе, уходивших в узкие хромовые сапоги с галошами.
Работал он в керосиновой лавке. Разливал черпаком керосин и продавал москательные товары: фитили, стеариновые свечи, когда они бывали, а их почти никогда не бывало, гуталин, нафталин, персидский порошок, веревки, когда они бывали, дратву, сарайные петли и гвозди.
У всей семьи была странная кожа: чуть-чуть сальная, она словно была налита тоненьким слоем болотной водицы, просвечивавшим под тоненькой пленкой, и это производило прозрачный коричневатый лоск, переходивший в блеск, когда кто-то из них потел. А они были потливы.
Еще в керосиновой лавке продавалась замазка, а замазка — товар тяжелый, и нужно хорошо уметь ее развешивать. С пользой для всех и для себя тоже. Поэтому финансовых затруднений при выдаче замуж дочерей у Евиного отца не предвиделось. Были бы охотники. Поэтому Семен, женившись на Еве, сразу же переехал с ней в купленную для молодых, стоившую значительных денег комнату.
Евина семья жила в мезонине у домовладелицы Дариванны. По правде сказать, ни Ева, ни ее близкие, ни, наконец, остальные обитатели травяной улицы понятия не имели, что верхнее помещение в обширном доме Дариванны называется мезонином, и называли его словом «наверху»; а если бы и знали, то не придали бы этому ни смысла, ни значения и наверняка забыли бы непригодное для жизни слово.
Хотя Евин папа деньги имел, многого из этих денег выжать было нельзя ну, трельяж, ну, зеркальный шкаф, ну, пару отрезов! Покупать семье другую квартиру не имело смысла — «наверху» было тепло, даже если внизу у Дариванны было холодно. Ее дымоход проходил по их стене. На двор же — внизу ты живешь или наверху — в большой мороз или ночью не пойдешь, для этого есть горшок. Зато «наверху» не обкрадут — вся же улица увидит…