Серж Генсбур - Евгений Соколов
Вскорости я достиг в ней такого мастерства, что почувствовал себя в силах, как учил великий Делакруа, изобразить падающего с крыши рабочего за те мгновения, что он находится в воздухе; но в тот день, когда, собираясь испытать свои силы, я тренировался в изображении швейных иголок одним росчерком пера – сначала жирная линия, затем тонкий штрих, обрисовывающий ушко, и снова линия потолще, – кишечные газы вырвались из меня с такой силой, что лопнул стеклянный потолок, и рука моя дрогнула как рука ребенка во время невротического припадка. Оглядев осколки стекла у моих ног, я поднял глаза на мольберт и обмер. Мое перо сработало, как самописец сейсмографа.
Вглядевшись, я был потрясен ослепительной красотой запечатленного на бумаге; мой набросок, казалось, источал особую, опасную чувственность, сродни той, что дают некоторые возбуждающие медикаменты – эфедрин, ортедрин, макситон, коридран, – и был разительно похож на энцефалограмму больного эпилепсией: ритмические волны приступа идеально совпадали с острыми зубцами начертанной линии.
Я решил повторить опыт, вертикально поставил полное туши перо на бумагу и стал ждать следующего выхлопа. Мощь его оказалась такова, что моя диаграмма достигла длины в двадцать пять сантиметров, а в конце перо даже прорвало акварельную бумагу.
Сравнив этот рисунок с предыдущим, я пришел к поразительному выводу: мой метод оказался ошеломляюще эффективным. Он не только подчеркивал своеобразие авторской манеры, но и значительно ее усиливал, открывая поистине бесконечные возможности для творчества. Притом рисунок вовсе не был похож на бред шизофреника, беспорядочно выплеснутый на бумагу и отражающий болезненный хаос чувств и ощущений, поскольку во время этого шквала моя рука все же не вышла из-под контроля – так глубоко укоренились во мне чувство прекрасного и мастерство живописца.
Выходит, думал я, лежа в ночной тьме и тщетно пытаясь заснуть, подступающая телесная немощь способна помочь выявить все, что есть наиболее чистого, живого и неизъяснимо ироничного в глубинах моего созидательного начала; и после стольких лет, отданных поискам технического совершенства, стольких дней, проведенных в спускании понапрасну потерянных газов в окружающий мир, куда излучали свой гений великие мастера, эти хрупкие ломаные линии наконец-то дали мне творческий импульс, освободив от мучительных комплексов.
На следующий же день я отставил в сторону свою скамейку и, с помощью болтов и гаечного ключа, закрепил над треножником велосипедное седло с пружиной и валиком, придав таким образом сиденью способность улавливать и даже усиливать колебания; спустя месяц в моем распоряжении уже находились сорок тщательно пронумерованных газограмм, пятнадцать из которых были исполнены акварелью, и я решился, не откладывая, предложить их Герхарду Штольфцеру, одному из самых известных в ту пору торговцев картинами; он тут же подписал со мной контракт, настоятельно порекомендовав не отступать от своей манеры письма ни на волос: «Ну, вы же знаете, кто такой Соколов, в наше время засилья американцев…», и вот в феврале тысяча девятьсот… я уже держал в руках пригласительный билет, где значилось: «Галерея Цумштег-Гауптман, принадлежащая Герхарду Штольфцеру, приглашает вас посетить выставку произведений художника Евгения Соколова», на каковое мероприятие мне пришлось явиться лично, несмотря на мою нелюбовь к публичности.
Штольфцер представил художника нескольким хорошеньким женщинам, которые вывели его из себя бессмысленностью своих претендующих на глубину рассуждений, и, быстро развернувшись к ним задом, мэтр пернул прелестницам прямо в лицо; вырвавшиеся при этом на свободу газы, чей убойный аромат был, правда, отчасти смягчен исходящим от девиц запахом духов, тем не менее весьма ощутимо ударили им в нос, смешавшись с кисловатым запахом, реящим над бокалами с шампанским.
Продемонстрированные таким образом надменность и апломб окончательно покорили дамочек, но потом какой-то из них сделалось дурно – непонятно, из-за моей ли выходки или по причине духоты, – и она, падая, зацепилась за один из висящих на стене благоуханных шедевров. Стекло разбилось вдребезги и осколком ей выбило левый глаз.
Владелец галереи, чьи репутация и самоуверенность были столь же несокрушимы, как и репутация страховой компании «Ллойдс», умело использовал инцидент в рекламных целях: о происшествии написали на первых полосах несколько популярных газет, где Соколов был представлен на фото в самом выгодном для себя свете.
Затем наступила очередь критиков, которые заговорили о суперабстрактной манере мастера, о его стилистическом постоянстве, о мистическом формализме, о математически выверенной точности рисунка, о философской напряженности, редкой гармонии, гипотетико-дедуктивном лиризме, хотя нашлись и такие, кто назвал его творчество мистификацией, блефом и вообще дерьмом. Тридцать четыре моих полотна были проданы за две недели, в основном американцам, японцам и немцам, одно пополнило собой коллекцию Университета св. Фомы в Хьюстоне, еще одно ушло в баварское Государственное собрание живописи в Мюнхене; ставки мои резко взмыли вверх, взлетев, как снаряд, выпущенный из противотанкового орудия МАS тридцать шестого калибра, произведенного на оружейном заводе в Сент-Этьенн: прицел – тысяча двести, в прорези – зенит.
Привлеченные внезапно обрушившейся на меня славой, ко мне потянулись эфебы, юные создания мужского пола, хрупкие, как апрельские цветы, и изнемогающие от сдерживаемых преступных желаний, а также женщины – алчущие и страстные; они приглашали меня на вечеринки, где мой спаситель-пес выручал меня так часто, что в знак благодарности я буквально закармливал его всевозможными деликатесами и тающими во рту английскими леденцами, в результате чего он заметно прибавил в весе и принялся портить воздух без моей помощи; Мазепа оставался запертым в машине только когда я шел в ночной клуб, где мог пердеть в свое удовольствие, такой грохот стоял от наяривающих там электроинструментов. Театральных премьер и хождений в оперу я, понятное дело, избегал, ибо с собаками туда не пускают.
Примерно в этот период у меня и начались кровотечения, вызванные, судя по всему, тем, что мне приходилось много времени проводить в сидячем положении.
В тот год через галерею Штольцера был продан сто один мой шедевр: восемьдесят три рисунка и офорта из серии «Газограммы» и восемнадцать живописных полотен – одно в Художественный институт в Детройте, два в стокгольмский Музей современного искусства, одно в Галерею изящных искусств Мальбрука в Лондоне, еще одно в Музей Атенеум в Хельсинки и, наконец, триптих в Государственную художественную галерею Штутгарта. Тогда же Штольцер организовал мне выставки в туринской галерее Галатея, в помещении Банка коммунального кредита Бельгии, и последнюю – в Музее искусств университета Беркли.
У меня завязалось множество романов с представителями обоих полов, однако отчасти из эгоистических соображений, отчасти из боязни, что откроется моя тайна, все они были скоротечны. В результате я приобрел репутацию соблазнителя, раба собственных желаний – ветреного и циничного, но со временем утомившись иметь дело со столь слабо возбудимыми партнерами, – или же жертвами содомической фригидности? Евгений, только не туда, грубое животное! – я в конце концов перешел исключительно на девочек и мальчиков по вызову, которые доставляли мне удовольствие, не требуя ничего взамен: пухлые курочки и безусые юнцы, которых я снимал по нескольку штук зараз, и под ласками чьих бесчисленных пальцев моя чувственность быстро насыщалась.
Что же до опытов в пассивной содомии, то она оказалась слишком мало подходящей для меня: чужой член, явившийся обследовать мои внутренности, мог продержаться там не более двадцати секунд, после чего оказывался вытолкнут оглушительными залпами моего миномета, ставившего в несостоявшемся акте жирную и окончательную точку.
В ту пору бездумного щегольства я передвигался в пространстве на «бентли», – двигатель шесть с половиной литров, салон из черной кожи с отделкой из стали – выпущенном предприятием Харрисон в начале века; за рулем сидел мой слуга, отгороженный от моих эманаций стеклянный стенкой: я устроил так, что он ничего не ведал о моем недуге, вход в святая святых, где я спускал газы, ему был запрещен, так что он так и не узнал, каким целям служила выгородка.
Впрочем, это был простодушный парнишка, застенчивый Пятница, существо без пола, время от времени преодолевавший свою немоту, чтобы потолковать со мной – в бессмысленных, но весьма витиеватых выражениях – об африканской магии и прочем колдовстве.
Иногда я просил его остановить машину у дверей какого-нибудь ветшающего палаццо, где рассчитывал провести остаток ночи. Побродив сперва по его пустынным холлам, чьи ионическо-коринфские своды гулко отражали грозовые раскаты моих выхлопов, я усаживался затем возле барной стойки и накачивался старинными коктейлями – «Леди на озере», «Гоголь-моголь по-балтиморски», «Ту-Ту», «Виннипегская фруктовая смесь», «Лошадиная шея», «В перерыве между танго», «Белая капсула», «Живительная влага» и, наконец, моим любимым – «Монна Ванна и Мисс Дункан»: в тонкий стакан или фужер налить, не смешивая, равными частями «Шерри-бренди» и зеленый «Кюрасао». После чего, пошатываясь, до краев налитый подслащенным алкоголем, я приваливался к стенке лифта, мутным взором следя за мелькавшими номерами этажей.