Серж Генсбур - Евгений Соколов
Джейн Биркин (записал Оливье Ролен)
Евгений Соколов Сказка-притча
Маска спадает, человек остается, но герой исчезает.
Я лежу на больничной койке, надо мной вьются навозные мухи, слетевшиеся на запах дерьма – моего собственного, – а в голове между тем проносятся сцены из моей жизни – то четкие, то расплывчатые («не в фокусе», как выразился бы фотограф), то слишком светлые, а то совсем темные – и, сменяя одна другую, складываются в целый фильм, смешной и жуткий из-за того, что если бы его прокрутить, то со звуковой дорожки, что тянется вдоль целлулоидной ленты с перфорацией по краям, до зрителя долетали бы лишь взрывы оглушительного пуканья.
В самом деле, если обратиться к моей не слишком надежной памяти, то боюсь, придется признать, что склонность беспрерывно портить воздух досталась мне в дар от рождения, – господи, о чем это я? – точнее, стала моим пожизненным уделом; но поскольку по натуре я был и стыдлив, и лукав одновременно, то, видимо, рано научился использовать подходящие моменты, чтобы пускать ветра без свидетелей и, следовательно, не конфузясь, так что никто из близких и не подозревал об этом злополучном свойстве. Полагаю также, что скрытные утечки, производимые моим анальным сфинктером, по объему перекрывали поток миазмов – водорода, углекислого газа, азота и метана, – поднимающихся в небеса из туалетов и с газонов, где выгуливают собак, и уж совершенно убежден, что в ту пору я мог регулировать количество вредных выбросов в атмосферу простым сжатием прямой кишки.
Теперь же, бессильно распростертый на своем ложе, с тоской ожидая третьей по счету процедуры электрокоагуляции, я безучастно наблюдаю, как простыня вспухает от вырывающихся наружу смрадных газов, над которыми я, увы, уже давно не властен и, рефлекторно хватаясь за, в сущности, бесполезные дезодоранты, вскоре снова погружаюсь в размышления о своей зловонной и злосчастной судьбе.
Первые младенческие дуновения, исходившие из моего заднего прохода, нимало не беспокоили кормилицу, настоящую молочную корову с гигантскими буферами, хотя этим сквозняком ей постоянно несло в глаза целые облака талька, которым она присыпала мне ягодицы; я же, жалкий писклявый крысенок, сосал и пукал, не переставая, с бессмысленной улыбкой на устах.
За ней последовал целый хоровод нянек, возникавших одна за другой, как манекенщицы на подиуме. Какая-то из них между делом выучила меня русской азбуке, другая показала как вяжутся лицевые и изнаночные петли, третья дала в руки губную гармонику, но ни одна не смогла вытерпеть больше трех месяцев вони, испускаемой моим собственным духовым инструментом.
В колледже, где я учился, туалет был устроен на восточный манер: двери кабинок не запирались – ключ был только у учителя, как будто то, что он там выкладывал (оставлял), представляло особую ценность – и потому в горле у меня возникал ком, а задний проход судорожно сжимался от страха произвести лишний шум, беспорядочные отголоски которого можно было услышать и во дворе, в то время как другие, судя по беззаботному шуршанью газетной бумаги, нимало не опасались, что кто-то проникнет в их интимные тайны.
Играющих в бабки, шарики и волчок я обходил стороной, потому что, сидя на корточках, трудно удержаться, чтобы не пустить ветра; прятки были мне противопоказаны, поскольку мое местонахождение легко обнаруживалось по звонкому пуканью; классики тоже не годились, так как короткие штанишки при каждом прыжке вздувались от выходящих из меня газов; оставалось изображать из себя транссибирский экспресс, точнее, его предполагаемый локомотив, двигаясь мелкими, неуверенными шажками слабоумного по воображаемым шатким мосткам и бездонным туннелям и сопровождая свой путь звуками «туф-туф» и маслянистым попердыванием – ухищрениями настолько захватывающими, что мое нижнее белье превращалось в горячие горчичники.
Склонность к рисованию проявилась у меня довольно быстро, однако мои простодушные зарисовки и наивные акварели были с порога отвергнуты учителями, которые не знали, что делать со всеми этими квадратными мячиками, кроликами в клеточку, голубыми свинками и прочими порождениями необузданной фантазии; вынужденный смириться, я, однако, нашел способ мщения: в бассейне наловчился выпускать рядом со старшими радужные шарики своих газов, которые, достигнув поверхности воды, лопались, источая отвратительный бунтарский запах.
Потом передо мной встала проблема как облегчаться в спальне, никого при этом не разбудив, но в первую же ночь после двух-трех раскатов, которые я постарался заглушить натужным кашлем, выход нашелся сам собою: если осторожно засунуть палец в задний проход, то газы выходят бесшумно, никого не беспокоя; и даже днем, рассеянно листая Катулла, Quid dicam gelli quare rosea ista labella, я мог беспрепятственно и незаметно пускать ветра, сверля испытующим взглядом сидящих рядом товарищей и сохраняя при этом такое хладнокровие, что, несмотря на отчетливый запах, на меня подозрение не пало ни разу; если же меня вызывали к доске, то учителя часто наказывали весь класс, тщетно пытаясь выяснить, кто же из этих сорванцов принес в класс вонючие шарики?
Каникулы мои проходили в одиноких прогулках по песчаным пляжам северного побережья, в созерцании недосягаемого горизонта, где, подрагивая от вечернего бриза, я, подобно ученому-метеорологу, выпускал в атмосферу шары-зонды, наполненные сокровенными эманациями из глубин моего существа; и ветер уносил мои фумаролы, чьи блуждающие огоньки растворялись во тьме, подхваченные чарующим колдовским вихрем.
За нарушения дисциплины я был отчислен из колледжа, и ветры занесли меня в Школу изящных искусств, где, несмотря на слабое знание основ высшей математики, я, после некоторых колебаний, сделал выбор в пользу архитектуры.
Здесь мне пришлось особенно тщательно следить за собой, поскольку аудитория была смешанная. Так что, если я и не исцелился, то, по крайней мере, выучился держать все под контролем; мастерская была расположена на седьмом этаже отдаленного крыла здания, и, взбираясь туда, я старался взрывать свои петарды на каждой ступеньке и, таким образом облегчившись, получал возможность удерживать газы в себе весь промежуток времени между уроками тригонометрии и живописи.
Я начал с рисунка углем и с раннего утра ставил свой мольберт возле Персея Челлини, не в силах отвести взгляда от перерезанного горла Медузы; в залах галереи бывало немноголюдно, и залпы, выпущенные мною в окружении гипса и бронзы, отдавались гулким эхом под стеклянной крышей – я был почти счастлив. Вскоре мне пришлось перейти к живым моделям, и я обратил свой холодный взор на женскую наготу, которая пока что не вызывала у меня никакого телесного отклика. Созерцание груды этой дряблой плоти, этих тел, то пухлых, то костлявых, бежеватых, рыжих и темных лобков, напоминавших равнобедренные треугольники, из острого угла которых иногда свешивался шнурок от гигиенической прокладки, вызвало во мне яростное и стойкое отвращение к женщинам, в то время как моя рука, приукрашивая увиденное, делала с него острые и исполненные страсти наброски, на которых я, вернувшись домой, расписывался тонкой струйкой спермы; эти изнурительные автографы в конце концов привели меня в пригород, к дешевой проститутке Розе, Агате, Анжелике – имя происходило от названия растения или цветка или камня, не суть важно, – она взяла мою плоть губами, но в этот момент я пернул так мощно, что несчастная спрятала голову под простыню, как делают обычно во время прочищающей дыхательные пути ингаляции, и, усыпленная моим хлороформом, тихо сползла на пол.
В живописи я довольно быстро достиг значительного мастерства, хотя и не поднялся до тех высот, которые покорил в искусстве портить воздух; но я был поглощен моими занятиями до такой степени, что, сжав зубы и стиснув ягодицы, стоял перед мольбертом пока меня не начинал колотить озноб, и уж тогда пулей вылетал из мастерской в холодные, неотапливаемые коридоры, где оглушительными очередями выпускал из себя эти чертовы газы.
К своим наставникам я относился без пиетета, хотя в мире искусства они были довольно известны благодаря своим работам: ни нео-классицизм одних, ни замшелый модернизм других не вызывали во мне отклика; кроме того, мне претила общепринятая манера обращаться к ним со словом «мэтр» (слово maitre имеет несколько значений, в т. ч. «учитель» и «хозяин» – прим. перев. ), как будто на дворе 17 век и мы на рабовладельческих плантациях. Чувство благодарности за то, что они приобщили меня к этому благородному искусству, пришло ко мне значительно позже.
В то время, чтобы выработать собственные критерии, я часто посещал музеи, где, торопливо пробежав мимо Джоконды, чья гнусная ухмылка наводила меня на мысль, что она – уж не знаю каким хитрым способом – прознала о моем физическом недостатке, я останавливался возле Святого Себастьяна Мантеньи и погружался в созерцание. Дождавшись момента, когда служители отойдут подальше, я запускал свой мопед и, умиротворенно спуская дурной воздух, восхищенно любовался точностью рисунка, гармоничным сочетанием колонн и стрельчатых арок, а также необычайной мягкостью колорита, усиливающего ощущение предсмертной тоски мученика.