Эндрю Шон Грир - Невероятная история Макса Тиволи
Бабушка рассвирепела:
— Мэри, пожалуйста, выверни карманы.
— Мэм, он молодеет.
Няня с бабушкой переглянулись. Только глазам, которые давно меня не видели, удалось сравнить мой ужасный младенческий вид и эту новую, чуть более мягкую внешность. Запутавшаяся ирландская девушка воспользовалась моментом и выскочила на улицу (интересно, зачем она приходила: украсть, умолять, отомстить?). Так или иначе, Мэри произвела в доме настоящий переполох. Падшей женщине хватило минуты, чтобы заметить то, чего не разглядели целые полчища докторов.
— Боюсь, — сказал врач, приняв от бабушки стаканчик старого бренди, — что она права. — Он потягивал бренди в верхней гостиной, осматривая комнату так, словно собирался ее унаследовать. — Только кем бы он ни был, ребенок здоров как бык.
Меня воспитала бабушка. Она возложила на свои плечи заботу о моем питании, открывала окна, чтобы впустить в дом прохладный городской туман, который считала целебным для меня. Позже мама сказала, что бабушка запретила ей приходить в детскую. Бабка думала, что ее дочь станет переживать, когда через месяц-другой я умру, как и всякий больной ребенок. Впрочем, мне приятнее считать, что бабушка держала меня рядом с собой, в той отдаленной пустой комнате, поскольку сама была очень одинока и надеялась дать мне немного любви — мне, последнему старику в ее жизни.
Бабушка была странной женщиной, моя память сохранила лишь смутный облик, но я любил ее. Любил разглядывать ее мясистый нос и просвечивавшие сквозь щеки сосуды; любил ее причудливый кружевной чепец и то, как его туго затянутые ленты врезались в дряблые, обвислые щеки, оставляя длинные розовые следы, когда бабушка снимала капор. Я любил ее, потому что она была моим единственным собеседником и потому что нас учат любить ближнего своего.
Держу пари, вы уже все подсчитали. Сколько проживет мальчик, который родился в 1871 году с внешностью семидесятилетнего? Правильно, семьдесят лет. И если бы вы, как и моя бабушка, присели бы у моей колыбельки и использовали бы свое жемчужное ожерелье в качестве счетов, вы получили бы этот возраст и пришли бы к очевидному выводу: вот год моей смерти. Так поступила моя бабушка, она стояла у открытого окна в своих мехах и рассматривала лепечущее дитя, высунувшее из колыбельки круглое морщинистое личико.
Вычислив дату, бабушка привела маму и дала ей столь безумное поручение, что та чуть не задохнулась в своем корсете. Вы, наверное, решили, будто бабушка попросила найти принца из сказки, вы, наверное, решили, что она очень любила меня и хотела увериться, что моя хрупкая юность пройдет в покое. Нет. Бабушка любила Бога. Подобно сестрам Фокс в их продуваемом сквозняками особняке, она прислушивалась к скрипам старого деревянного дома. Так что золотой медальон, который она распорядилась выковать за безумные деньги, предназначался не мне, а Богу. Обвитая вокруг моей отвратительной шеи цепочка должна была доказать Господу, что бабушка не слепая, что она наконец узрела Его.
Когда бабушку хоронили, я плакал весь день напролет. Мне запретили участвовать в похоронной процессии, но я четко помню катафалк, медленно ползущий мимо нашего дома, и мою семью, собравшуюся перед парадным входом, — все в черных одеждах и под плотными вуалями. Мама наклонилась ко мне и сказала, что мне придется остаться дома, и, чтобы утешить меня, дала свой носовой платок, окаймленный черной полосой и влажный от слез. Отец помахал мне рукой и приобнял маму за плечо. Они ушли, а я вывернулся из объятий няни, вскарабкался на турецкий сундук и прижался носом к оконному стеклу. Стерев маминым платком копоть от камина, я рыдал, глядя вслед удаляющейся процессии. На лошадях развевались плюмажи, а катафалк был покрыт лаком и украшен зеркальными стеклами. Процессия медленно скрылась в вязах Саут-Парка, за тонким оконным стеклом пропал ее образ, в то время как само похоронное шествие продолжало свой путь, как и все в этом мире, без меня.
Я до сих пор храню тот медальон. Я потерял все вещи, которые любил, — они были проданы, отняты или сожжены, — но этот сияющий ошейник, который я ненавидел всю свою жизнь, всегда был рядом. Ангелы нас покинули, дьяволы же, как всегда, верны себе. Здесь, на этой странице, я сделал оттиск. Вспомнив число, что стоит в начале моего дневника, вы можете сами увидеть роковую дату, которую бабушка позолотила для меня: 1941.
Я рассказал вам о своем рождении и о времени моей предстоящей смерти. Настал черед поведать о своей жизни.
От записей меня отвлек мальчик. Это был ты, Сэмми.
Как всегда порывистый, ты принесся будто вихрь — словно прибежал не один мальчик, а десять — и остановился прямо передо мной, подняв клубы пыли с земли школьного двора. На деревьях щебетали не то птицы, не то девочки. Твоя привычная кепка газетчика слетела в одном из кустов, куда тебя, раздраженного, скоро отправит школьная мегера — искать головной убор. Однако сейчас твои волосы развеваются на ветру, волнистые и сияющие, как блестящая идея, твои бриджи расстегнулись и закатались вверх, эластичные чулки отцепились и болтаются на лодыжках, твой жилет, бриджи, рубашка — все на тебе вымазано в грязи, как булочка в масле, и ты предстал передо мной таким живым, каким я никогда не был.
— Хочешь поиграть в бейсбол?
— А можно на вторую базу? — Я потребовал одно из лучших мест.
— Нам нужен полевой игрок.
— А-а.
— Играть будешь? — уже нетерпеливо спросил ты.
— Нет, — произнес я. — Я занят. Вот, напиши что-нибудь, — добавил я, вырывая из тетради листок, — что-нибудь для твоей мамы.
Тут ты по-девчоночьи хихикнул и убежал прочь, потому что ты обезьяна, Сэмми — обезьяна, которая несется к вам на всех четырех лапах и кричит. Но стоит кому-нибудь приблизиться к ней, как она с воплем бросается наутек. Я приближаюсь к тебе. Поскольку я ненастоящий мальчик, лицемер, ты, как голодное животное, чуешь правду. Ты рожден с кровью, которая трепещет при виде отвратительного чудовища, каким бы невинным мальчиком оно ни прикидывалось, и вот сегодня ты убежал от меня к стайке дерущихся мальчишек. В этот миг они валялись на земле, изнуренные и ничего не видящие из-за облака пыли, но мгновенно завертели головами, когда ты окликнул их, — настоящие мальчишки.
Оставим это. В дверях школьная карга уже вовсю возвещает об окончании перемены. Придется до поры отложить эти страницы, меня ждет таблица умножения.
На самом деле история моей жизни начинается с Элис, с момента, когда я выглядел наиболее уродливо. Впрочем, чтобы понять Элис и то, почему меня угораздило так неудачно влюбиться, вы должны послушать о Вудвордс-гарден и о Хьюго. Однако прежде всего вам надо осознать Правило.
Это произошло в один из зимних вечеров, вскоре после смерти бабушки. В моей комнате включили свет, тихие шорохи разбудили меня, и я увидел, что у моей кровати сидят мама и папа в вечерних костюмах, шурша шелком и накрахмаленными тканями. Не знаю, что случилось с ними тем вечером. Может, они стали очевидцами какого-нибудь происшествия или обратились за советом к какому-нибудь знаменитому гипнотизеру, но вид у них был как у раскаявшихся убийц, которые на спиритическом сеансе вызвали дух своей жертвы. И вот, когда отец повернул рычажок лампы, наполнив мою комнату розоватым светом и горьким запахом, мама склонилась к моему бесформенному лицу и произнесла Правило. Без всяких объяснений она просто повторяла его, чтобы я понял: это был урок, а не сон; она повторяла свое заклинание, а я, будучи послушным сыном, не прерывал магического круга. Отец стоял у лампы с закрытыми в священном ужасе глазами. А потом я заснул — больше ничего не помню. Практически всю жизнь я следовал Правилу. Своей простотой оно смягчило все важные решения и завело меня дальше, чем я бы дошел без него, привело от моего родного города к холодной песочнице, где в открытых сандалиях мерзнут пальцы.
— Будь тем, кем тебя считают, — шептала мама в тот вечер со слезами на глазах. — Будь тем, кем тебя считают. Будь тем, кем тебя считают.
Я пытался, мама. Это разбило мне сердце, но зато привело сюда.
После бабушкиной смерти для меня все изменилось. Мы переехали в меньший, однако более изящный дом, расположенный на Ноб-Хилле. Саут-Парк «опустился», как печально констатировала мама; новые дома вокруг парка строили больше из дерева, чем из камня, разделяли на квартиры, торговцы и молодые парочки начали вытеснять старых виргинцев, которые любили прогуливаться в шляпах, украшенных лентами, и с черными зонтиками от солнца. Мы разделили наш старый дом на квартиры и сдали верхний этаж молодоженам, а нижний — вдове-еврейке с маленькой дочерью. Затем, как и другие состоятельные люди, мы перебрались на Ноб-Хилл, благо открывавшийся оттуда вид был практически полностью окутан густым пушистым туманом.