Эрвин Штритматтер - Лавка
Кто-то один сказал кому-то другому. Ну кто, например, сказал мне, что каемка из золота? Никто. Просто, когда в ней отражается желтоватый свет керосиновой лампы, она видится мне золотой.
Наша семья растет, хотя в ней никто не родился, кроме Ханки прибавилась Марта, служанка Тауеров, и еще Николас Голуб.
Это надо объяснить подробнее: маленькую Марту, бледную и черноволосую, Тауерша рассчитала, но на первых порах Марта будет помогать в пекарне моему отцу, пока тот не приноровится.
Николас Голуб — бывший военнопленный, он работает кузнецом в босдомской шахте, остался здесь жить и не хочет возвращаться домой. Родители написали ему, чтоб он не возвращался, если, конечно, ему тут хорошо, потому как у них на Украине большевики все колептивируют.
В Серокамнице, в церкви, я видел кружку для пожертвований. Крестьяне совали в нее монеты. Это называется лепта, объяснила мне Ханка. Ага, думаю я, значит, наш пастор тоже колептивирует? Но как можно запихать в кружку целую кузницу?
Голуб жил на хлебах у Тауерши. Она его любила и совсем заездила, толкуют люди. И он завел себе Марту Никуш, дочь ночного сторожа при шахте. Марта живет за деревней, говорит раздумчиво, в любви медлительна.
У Голуба приросшие мочки ушей, добродушная улыбка на круглом лице, он сильный, но ласковый и пользуется успехом у женщин. Ханка начинает блудливо поводить глазами, едва завидев Голуба, и Голуб это понимает, хотя плохо говорит по-немецки. Он возвращается с ночной смены, ежик перебегает ему дорогу. Голуб хочет рассказать нам об этом, но не знает, как будет по-немецки «еж». «Такая масенькая и бегит», — объясняет он. С этого дня мы про всякую мелкую живность говорим: «Такая масенькая и бегит».
Отец молча сидит за ужином и смотрит перед собой остекленелым взглядом. Он откусывает хлеб и жует его так, что за ушами пищит. Чувства отца колеблются между двумя противоречивыми свойствами его натуры — между страхом и яростью.
Ярость возникает, во-первых, когда человек что-то обнаружил, а во-вторых, когда обнаруживать нечего. Мой неродной дед Юришка приходил в ярость, обнаружив, что ступеньки крыльца перед его трактиром загажены куриным пометом; мой отец пришел в ярость, потому что во всем доме нет ни жмени муки, ни капли закваски, ни щепотки соли. Тауерша распродала все дочиста, все как есть, — и эту женщину он когда-то любил!
Бывают разговоры, которых я не слышу, хотя и не прочь бы послушать, например разговоры, которые бегут по полым телефонным проводам. Другие я, наоборот, слышу, а предпочел бы не слышать, потому что они нагоняют на меня страх.
— Авось первый, кто придет за покупками, принесет мелкие деньги, — говорит мать. — Если он даст мне большую бумажку, мне и сдавать-то будет нечем.
Должно быть, мы совсем обеднели: в доме нет денег. Отцу надо съездить в Гродок, занять денег у дедушки, слышу я.
Отец вытаскивает свой велосипед, доставшийся ему по наследству от дяди Хуго. Французы прострелили дяде Хуго ушную мочку. Он попал в лазарет, а потом получил отпуск по ранению. Он играл с нами, и это ему очень понравилось. Если ему дадут второй отпуск, он готов пожертвовать ради этого второй мочкой, говаривал дядя Хуго. Судьба услышала его просьбу, но француз, которому судьба поручила прострелить дяде Хуго вторую мочку, неудачно прицелился и попал ему прямо в голову. Дядя умер, или, выражаясь языком патриотическим, пал на поле брани.
Унаследованный отцом велосипед зовется Виктория. Из Виктории во время переезда вышел весь воздух. Отец берется за насос и приходит к выводу, что резиновая прокладка вентиля пересохла, цепь растянулась, что разрушение, поражающее все предметы на этой земле, потрудилось и над стальной Викторией.
Несколько месяцев после войны отец был разносчиком. Он ходил с двумя корзинами из одной деревни в другую. Корзина разносчика выглядит как плетеное кресло без ножек, носить его можно и на спине, и на животе. Поскольку отец ездил на своей Виктории, он был скорей не разносчиком, а развозчиком, но не менять же из-за одного человека устойчивое понятие.
В корзине за спиной у отца стопками лежал грубый штучный текстиль послевоенной поры — полотенца и утирки, пестрые фартуки на лямках, тусклые носовые платки.
Во второй корзине лежала всякая мелкая галантерея. Вторую корзинку правильнее бы назвать нагрудной. Там были сапожные щетки, кисточки, ершики для ламповых стекол, бельевые пуговицы, и то было, и се было, и всякая всячина, и разная разность, и еще книжки с картинками. Одна из них называлась «Мальчик-грязнуля» и в отличие от «Руководства по разведению кроликов в домашних условиях» представляла собой полное собрание запретов: дети не должны бегать по лужам, потому что у них может заболеть горло; дети не должны бросать на пол свой хлеб, потому что кругом голод; дети не должны лазить на деревья в воскресных костюмах, но не потому, что они нарушат воскресный покой деревьев, а потому что могут испачкать воскресный наряд; дети не должны приставать к чужим собакам, потому что собака может — ам! — и откусить руку.
Все, что дети не должны делать, изображено нестерпимо яркими красками на страницах книги: например, собака уносит в пасти оторванную кисть мальчика, нарисована также и та часть руки, которую собака ему оставила.
Приходит пастор и говорит, чтобы отец заклеил эту кровожадную страницу с оторванной рукой, но отец по своим воззрениям — участник ноябрьской революции, а пастора считает верноподданным монархистом.
— Вам потому страшно на это глядеть, — втолковывает пастору отец, — что вы войны и не нюхали.
Отцовская Виктория подстрекнула меня рассказать поподробнее о «Грязнуле», но отец давно уже не разносчик, он ходит теперь выпрямясь, а корзины отыскали себе место в новом доме на чердаке в углу мучного закрома.
Итак, отец едет к дедушке, отец сидит в доме Насупротив мельницы нумер первый и мнется. Он хочет кой о чем попросить, не знает, как лучше подступиться к делу, и в мыслях слышит язвительный смех Тауерши.
Полутемная кухня заменяет деду с бабкой овощной склад при лавке и одновременно служит сапожной, слесарной и столярной мастерской для деда, который, сколько нам известно, великий дока и вдобавок мастер на все руки, так что, если оставить его без одежды и без еды в глухом лесу, он через некоторое время выйдет оттуда в костюме из лыка и с плетеной корзиной, полной копченых колбас из дичи.
В кухне пахнет серой, старой юфтью, сухим деревом, колесной мазью, скипидаром, постным маслом, кочанной капустой, луком-пореем, и репчатым, и зеленым, и все эти ароматы встречаются посреди кухни, как на базарной площади, и толпятся там. Едва ты признал один из них, как он ныряет в толпу, а на его место является новый, но и новый тотчас исчезает среди других, и удержать его невозможно.
Дедушка — опытный коммерсант. Он знает, зачем пришел отец. (Еще не раз при упоминании той либо иной профессии я буду вынужден сказать: этим мой дедушка тоже занимался.) Дедушка считает, что солидному коммерсанту не пристало навязывать другому, который тоже хочет стать коммерсантом, наличные деньги; нет уж, пусть сам попросит, чай, язык не отвалится.
Отец начинает издалека.
— Застряли мы, — изрекает он.
— Как так застряли?
— Да так, ни взад, ни вперед, такую она нам подложила свинью, — поясняет отец, имея в виду Тауершу. — Вздуть бы ее как следует по голой заднице, — продолжает он, имея в виду все ту же Тауершу. — А бедная Ленхен вконец извелась.
Ленхен — это ласкательное имя моей матери. Она дедушкина любимица. У него семь детей умерло от чахотки, под конец умерла его жена, Ханна, осталась только моя мать, ей и года не исполнилось, когда умерла бабушка. Ленхен — это кусочек Ханны, любимой жены.
— Как, как, Ленхен, говоришь, извелась? — переспрашивает дедушка.
— У нее и на сдачу-то денег нет, если первый покупатель принесет большую бумажку.
Дедушка глядит на отца и думает: «Эк он размахнулся, словно косой, а травы захватил всего ничего».
— Если у Ленхен нет денег на сдачу, — говорит дедушка, — пусть оставит у себя крупную бумажку, подождет, пока в кассе наберется довольно мелочи, а тогда уж и сдает.
Отцу волей-неволей приходится объяснять, что покупателей вообще не будет, что в лавке нет ничего, нужного покупателям, что даже искусственного меда — и того нет, одни только черно-бело-красные бумажные флажки да открытки с портретом императора, его супруги Августы-Виктории и августейших деток. Но императорские портреты в настоящий момент никому и даром не нужны. Императорская чета бросила послевоенную Германию в нужде и убожестве, а сама драпанула в Голландию лакомиться голландским сыром, и рабочие теперь распевают: «На святое рождество нет харчишек ничего. Сам Вильгельм с Августою смотался за капустою».