Амин Маалуф - Лев Африканский
Эту историю я слышал не раз, применительно к разным влиятельным лицам из ал-Андалуса, и, по правде сказать, не знаю, с кем из них она случилась на самом деле; но, как бы то ни было, наутро после Великого Парада каждый пытался доискаться, какой из эпизодов распутной жизни хозяина Альгамбры переполнил чашу терпения Господа, часто облекая свое объяснение в форму стиха или древней притчи.
Гораздо тревожнее всех этих пересудов было то, как сам султан воспринял обрушившееся на столицу его царства несчастье. Не приняв опустошительного наводнения за предупреждение свыше, он сделал вывод, что удовольствия в этом мире недолговечны, жизнь бренна и нужно использовать каждый дарованный тебе миг. Это могло бы стать мудростью какого-нибудь поэта, но никак не государя, достигшего пятидесятилетия, владения которого отнюдь не были в безопасности.
Он всецело предался телесным усладам, несмотря на многократные предупреждения своего лекаря Исхака Хамона, окружил себя красотками-рабынями и поэтами с подозрительными нравами, складывавшими стихи о прелестях нагих плясуний и страстных эфебов, сравнивавшими гашиш с изумрудом, а его запах с ладаном, и ночь за ночью неустанно поющими гимн вину — красному, янтарному, выдержанному, но оставшемуся свежим. Огромный золотой кубок переходил из рук в руки, к нему поочередно прикладывались устами, а тот, кому доводилось опорожнить его, гордо взывал к виночерпию, прося вновь до краев наполнить. Перед сотрапезниками на столах громоздилась уйма закусок — орешки, сухофрукты, артишоки, бобы, сласти и варенья, которые то ли утоляли голод, то ли разжигали жажду. Позднее, в Риме, я узнал, что привычка грызть что-то и пить вино была в ходу еще у древних римлян: они называли каждое такое блюдо «nucleus». Оттого ли в Гранаде подобные блюда носят название «nukl»? Одному Предвечному известно истинное происхождение вещей!
Предавшись удовольствиям, султан забросил государственные дела, позволяя своим близким обогащаться за счет непомерных незаконных поборов и захвата чужой собственности, в то время как солдаты, не получающие жалованья, были вынуждены распродавать свою одежду, лошадей и оружие, чтобы прокормить семьи. Жить в городе стало опасно, людьми овладел страх, они не знали, что их ждет в будущем, обсуждали происходящее и новости о неслыханных пирах их государя и его двора; одно упоминание имени султана или Сорайи вызывало в людях возмущение и толкало на бунт. Иные проповедники, не решаясь нападать на самого Абу-ль-Хасана, обрушивались на стяжательство и нечестие, а уж правоверные сами догадывались, о ком речь, и громко отвечали «Аллах акбар!», на что имам во время молитвы порой с мнимой загадочностью отвечал: «Длань Господня выше их рук», бросая гневные взгляды в сторону Альгамбры.
Султан вызывал всенародную ненависть, но у него были в толпе глаза и уши, доносившие ему все, что говорилось о нем, и это делало его еще более недоверчивым, грубым и несправедливым. «Сколько вельмож, сколько честных граждан было задержано по доносу соперника или даже ревнивого соседа, и обвинено в том, что будто бы они оскорбляли честь и достоинство своего господина, после чего их водружали на осла лицом назад и возили по улицам, а после бросали в темницы либо обезглавливали!» — вздыхала Сальма. Подпав под влияние Сорайи, Абу-ль-Хасан заточил свою жену Фатиму вместе с двумя сыновьями: Мохаммедом по прозвищу Буабдиллах, или Боабдиль[8], и Юссефом в башню Комарес — величественную квадратную цитадель на северо-востоке от Альгамбры, напротив сада Хенералифе. Таким образом любовница надеялась открыть доступ к власти своим собственным сыновьям. Двор поделился на сторонников Фатимы, многочисленных, но держащихся в тени, и сторонников Сорайи, к которым только и прислушивался султан.
Для обычных людей рассказы о дворцовых интригах были лишь способом развеять скуку долгими холодными вечерами, однако растущая непопулярность султана самым драматическим образом сказалась на его поведении в отношении Кастилии. Обвиненный в предпочтении, отданном Румийе в ущерб своей кузине, в пренебрежении армией и бесславном образе жизни, Абу-ль-Хасан, не лишенный отваги, вздумал скрестить шпаги с христианами.
Оставив без внимания предупреждения некоторых своих советников относительно того, что Арагон соединил свою судьбу с судьбой Кастилии браком Фердинанда и Изабеллы[9] и что не следует подавать им даже малейший предлог для претензий к мусульманскому королевству, султан положил конец перемирию, существовавшему между Гранадой и ее могущественными соседями, послав отряд в три сотни гранадских всадников на захват замка Захара, занятого христианами тремя четвертями века ранее.
Первой реакцией Гранады был взрыв радости, Абу-ль-Хасан даже завоевал симпатии некоторых своих подданных. Однако вскоре многие стали задаваться вопросом, а не свидетельствует ли этот поступок, втягивающий страну в войну с непредсказуемым исходом, о преступном легкомыслии султана. Последующие события подтвердили их правоту: кастильцы ответили захватом самой мощной в западной части страны крепости Альхама, выстроенной на верхушке скалы. Отчаянные попытки султана отбить ее ни к чему не привели.
Вновь была развязана война, которую мусульманам не дано было выиграть, но которую они могли бы если уж не избежать, то по крайней мере отсрочить. Ей предстояло продлиться десять лет и окончиться для одной из сторон самым плачевным и позорным образом. К тому же вскоре ей суждено было идти одновременно с подрывающей основы народного самосознания и убийственной гражданской войной, являющейся уделом царств, находящихся на пути к исчезновению.
Двести дней спустя после своей победы, одержанной над крепостью Захара, Абу-ль-Хасан был отстранен от власти. Восстание случилось 27 жюмада-ула 887 года, или 14 июля 1482 года от Р.Х. Фердинанд находился во главе своего войска на берегу реки Хениль, у стен города Лоха, который он осаждал последние пять дней, когда на него было совершено нападение мусульман под предводительством Али-ль-Аттара, одного из самых опытных боевых командиров Гранады. Это было памятное событие, которым Абу-ль-Хасан мог бы гордиться, поскольку герою дня, действующему согласно его приказам, удалось посеять панику в стане христианского короля, бежавшего в Кордову и бросившего на произвол судьбы пушки с боеприпасами, большое количество муки и сотни убитых и раненых, попавших затем в плен к мусульманам. Но было слишком поздно. Когда новость достигла стен Гранады, мятеж уже был в разгаре: Боабдилю, сыну Фатимы, удалось бежать из башни Комарес, спустившись из окна по веревке. Предместье Альбайсин приветствовало его, и на следующий день сторонники помогли ему войти в Альгамбру.
«Господь пожелал, чтобы Абу-ль-Хасан был свергнут прямо в день своей победы над христианами, как прежде потоп был ему послан свыше в день самого роскошного из празднеств, дабы заставить его склонить голову перед Создателем», — заметила Сальма.
Но старый султан не признал себя побежденным. Он укрылся в Малаге, окружил себя сторонниками и стал готовиться к реваншу. Королевство поделилось на два враждующих княжества, которые собирались вцепиться в глотку друг другу под насмешливыми взглядами кастильцев.
«Семь лет гражданской войны, — рассуждала вслух моя мать, — семь лет сын убивает отца, брат душит брата, соседи подозревают друг друга и предают, семь лет жители Альбайсина не отваживаются приблизиться к Большой Мечети из страха быть оплеванными, побитыми, а то и зарезанными».
В мыслях Сальма витала уже далеко от церемонии обрезания, происходившей в нескольких шагах от нее, далеко от голосов и стука чарок, долетавших до нее приглушенно, как во сне. Она с удивлением заметила, что повторяет: «Проклятый Парад», и тяжело вздохнула.
* * *— Сильма, сестричка, все грезишь?
Суровый голос Кхали превратил мою мать в девочку. Она повисла на шее своего старшего брата и стала осыпать быстрыми горячими поцелуями его лоб, плечи, руки.
Растроганный, хотя и озадаченный подобным излиянием чувств, не привычным для него, привыкшего держаться с большим достоинством, он стоял в своей шелковой жюббе до пят с развевающимися рукавами, в талассане, наброшенном на плечи, с едва различимой покровительственной улыбкой на устах, появившейся у него при виде сестры. Его внешняя холодность ничуть не огорчала Сальму. Она всегда знала, что важному человеку не пристало выставлять свои чувства напоказ, дабы не прослыть легкомысленным.
— О чем ты задумалась?
Если б вопрос был задан моим отцом, ответ Сальмы был бы уклончивым, но Кхали был единственным человеком, в присутствии которого она могла не только открыть лицо, но и распахнуть душу.