Владимир Личутин - Скитальцы, книга первая
– Снимай порты-то, застираю, пока паришься. От грязи-то все забукосело.
– Да отвернись ты, – не вытерпел Степка. – Что я тебе, чурка с глазами?
И Павла опомнилась, закраснела густо, ушла в запечье, а парень скинул порты, полез на шесток, больно стукаясь коленями о кирпичи. Обжигая плечи, втиснулся в самый жар на запрелую солому, холод пошел кожей, и поначалу показалось, словно бы выставили голым на мороз.
Павла подала веник, и Степка, сколько душа терпела, похвастался, но тесно было в печи, не размахаешься, и от жару дышать нечем. Вылез бурый с подтеками сажи, потом долго в бочке сидел, булькаясь в воде, крутился, будто на ровном месте дыру вертел, усталь ушла, и все пережитое вместе с нею: чертовски хорошо было сейчас Степке Рочеву, а о будущем он не умел думать.
Павла в шайке стирала его порты; она круто выгибала широкую спину, тесный сарафан, казалось, лопался на бедрах, и Степке, отдохнувшему и разомлевшему, вдруг нестерпимо захотелось любви. Играя, он плеснул в девку водой, она обернулась, локтем утирая вспотевший лоб, вся помолодевшая, словно сбросила от двадцати восьми годков на всю десятку. От жара щеки подсохли, куцые бровки потемнели и глаза округлились, светились влажно и ласково. Может, представилось Павле, что у нее семья, муж и все хорошо у нее.
– Ну-ну, не балуй, – прикрикнула девка совсем домашне, бегло оглядывая плоскую широкую грудь парня и костлявые прямые плечи. Распаренный Степка выглядел совсем молодым парнишечкой, кудерьки намокли и приклеились ко лбу, но глаза по-мужичьи жадно горели.
– Спинку бы нито помыла. Ну, как брату родному...
– Обойдессе, – Павла насупила брови, торопливо отвернулась, суровея и поникая плечами: поняла, не для нее Степка.
– Хоть бы украл кто ее у меня, – вдруг сказал Захарий Шумов. – Девка-то золото, порато работяща, у нее и мати такова же была.
– Будто вам со мной плохо, татушка, што вы меня гоните, – тусклым голосом откликнулась Павла. И когда подбиралась в избе да вечернюю выть[8] собирала на стол, на Степку Рочева больше не глянула, словно парня не было тут. А он, будто ненароком, то ладонь у девки придавит к столешне, то тайно ущипнет за тугой бок, а глаза нахальные – лыбится Степка и зубы желтые скалит.
Повечеряли, потом и на боковую. Павла лучину задула торопливо, изба погрузилась в потемки, круги радужные заходили перед глазами; сразу где-то в дальнем углу под порогом заскоркала мышь, огрызая у двери соломенную обвязку, туго задул в стены ветер-снеговей и, на всю ночь завывая, умостился в дымовой трубе. Отец гряхтел на печи, гремел старыми костями, и Павла тоже долго не могла найти себе места, и только подозрительно тихо было подле печи, где лежал Степка.
Поплакать хотелось Павле, повыть, тоска темная навалилась: вот и татушка скоро помрет, и одной ей тогда куковать. «Хоть бы робеночка Господь послал», – неожиданно подумала и представила сразу, как сосет он титьку, и грудь от таких мыслей щекотно потянуло, и стало Павле истомно. «Грех ведь. Каково сколотного-то[9] принести, на деревни обкостят. И кой леший этого вахлака к нам привел? Дрыхнет, будто у себя в доме. Носом-то нахаживает, спокой-дорогой».
Резко и шумно повернулась на правый бок, голову подняла, призрачно и лазорево светит лампада под Спасителем Нерукотворным и скорбно, так понятливо, всматриваются в Павлу птичьи глаза его. «О Боже...» – заплакала неожиданно, сминая рыдания в себе, кусала пахнущее оленным волосом изголовье, а ветер пробивался сквозь соломенные маты, по избе тянуло сквозняком, и пламя лампады натужно гнулось к дверям.
– Павла, испить дай водицы, – неожиданно прошелестел Степкин голос.
Павла испуганно прянула, села на лавке, поджимая босые ноги, напряженно и затаенно прислушалась к темноте.
– Ты слышь, Павла, водицы бы испить, – сонно повторил Степка.
– Лежи давай, приспичило, – буркнула себе под нос, пробежала по холодному полу, стягивая рубаху под грудью, еще почему-то мгновенно подумала: «Ну вот и все...» В потемках долго шарила рукой, больно натыкаясь пальцами о косяк, не могла поймать с деревянной спицы ковш. Вода в кадке засалилась льдом и тонко хрупнула, прогнувшись под черпачком. – Не барин, руки на месте, мог бы и сам, – все боршала девка.
Она напрягала глаза, чтобы не расшибиться, потом неожиданно наступила на Степкины ноги, и он притворно ойкнул. Протянула ковш. Рука парня оказалась совсем рядом, быстро скользнула по ее локтю и словно бы ожгла кожу. Павла торопливо отпрянула, привыкая к темноте, выпрямилась, ее охватила мелкая дрожь, и, туже натягивая под грудью рубаху, покорно подумала: «Ну вот и все». Она ждала Степку и невольно слышала, как бились его зубы о медную кромку черпака: Рочев пил воду гулко, как лошадь, и студеная вода свободно катилась по его луженой глотке.
– Прими ковш-от, – сдавленно шепнул Степка.
Павла принагнулась навстречу голосу, чтобы поймать черпак, и тут же ойкнула, полетела в темь, в жаркие, густо пахнущие потом одевальницы[10]. Парень охватил Павлу жилистой рукой, молча притиснул в постели, задирая рубаху на голову. Павле было душно и больно, судорога томила спину, под жадными Степкиными ладонями болели груди, но девка покорно отдавалась, ожидая и настраиваясь на что-то. А Степка насытился, отвалился от Павлы и сразу покойно захрапел, чему-то рассмеявшись. А девка оправила рубаху, вытянулась близ Степки будто покойница. Ощущая тепло его тела, недолго полежала, еще ожидая чего-то, потом перешла к себе на лавку. Сухо было во рту, тянуло в животе, но голова была светлой и совсем не хотелось спать.
«И неужели это любовь? – подумала Павла, вглядываясь в зеленое пятно лампадки. – А девки-то с ума сходят. Кака тут любовь, больно, и все. Чуть не разорвал, идол». Она еще любопытно прислушалась к темноте. Парень спал, закручивая носом свисты. «Едва не убил, охальник», – подумала, не сводя взгляда с тусклого света лампадки, потом неожиданно приподнялась, ей показалось вдруг, что душу у нее вынули, так стало пусто и горько внутри. Пала на лавку и завыла тонко, по-щенячьи, захлебываясь слезами, оплакивая прежнюю Павлу: последнее, чего так долго и постоянно желала, сбылось неожиданно и непонятно; и уже на исходе ночи не знала она, было ли чего, или так, почудилось только в стародевьем сне.
Утром поднялись все затемно. Степка сряжался не спеша, будто на свиданку, порой любопытно заглядывал Павле в глаза.
– Пойду и объявлюсь. Посекут и помилуют. Не тать я какой, – кряхтел у порога, натягивая новые просохшие тобоки из оленьих камусов, пестрядинную, расшитую по вороту рубаху, суконный совик. Повязался шерстяным кушаком, помахал руками, пробуя, ловко ли сидит на нем одежда.
– Объявись, сынок, повинись, – укреплял Степкину веру Захарий Шумов. – Чего бегать-то, много не выбегаешь. Ныне кругом люди, а без пачпорта – как без имени людского. А Павлуша ждать будет, – добавил старик многозначительно.
Степка крякнул и промолчал, только сказал еще, со скрипом отворяя разбухшую дверь:
– Низкое вам спасибо, незабывное.
– Пустое это, по-Божески, – остановил Захарий. – Мне живота своего не жаль, в могиле одной ногой, а Павле-то еще жить. Дак уж ты молчи, когда пытать учнут.
– На дыбе не выманят. Я на добро честный.
– Павлу-то пожалей, не чужая она тебе ныне...
– Нашел родню. Ему родня – черт да сатана, – фыркнула Павла. Из-под низко надвинутого плата глаза глядели колюче. – Давай, затворяй двери, холод-то напускаешь. Не на улице ведь. – Вытолкнула Степку, провела темными сенями во двор, через маленькую дверцу выпустила на зады и сама вышла, боязливо осматриваясь, не узрел ли их кто. Степка мялся, переступывал ногами, решался что-то сказать, протянул руку к Павле, видно хотел обнять, но девка отстранилась пугливо.
– Поди, чего мнешься, – оттолкнула повисшую руку, отшатнулась к стене, в черную тень.
Степка промолчал и, проваливаясь по колена в снег, пошел на угор, чтобы оттуда, будто с реки, войти в деревню, к избе старосты. Он шел сутулясь, высоко задирая ноги и нелепо размахивая руками, раза два еще оглянулся, отыскивая глазами Павлу, но девка не шелохнулась. Она еще постояла немного, послушала шорохи: снег подавался под Степкиным телом, где-то проехали розвальни, скрипя полозьями на дорожных раскатах; засветились тускло дальние избы, запахло дымом, а сверху, из зеленого лунного неба, хлопьями сваливался снег. Он таял на Павлином лице, и было непонятно, то ли снежная мокрядь щекочет губы, то ли неслышные слезы.
Девка очнулась, зябко поежилась, заторопилась поветью домой, утирая лицо платком.
– Всю-то ноченьку глаз не затворил. Уж так ноги стянуло, места себе не мог найти, – зажалобился отец.
Павла упала перед ним на колени, уткнулась лицом в порты, чувствуя себя маленькой и одинокой.
– Ну, ну, Господь с тобой. Беда забывчива, а тело заплывчиво. Вот и ты тепере все знашь, – гладил Захарий поникшую дочернюю голову. – Свой век жить как ли нать.