Петр Алешковский - Рыба. История одной миграции
– бабуля меня слышит, чтение явно доставляло ей удовольствие.
Настроение у нее в те первые дни было отличное – я перестелила ей белье, вымыла губкой, растерла тело махровым полотенцем. Бабушка пообедала протертой курицей с овощным пюре, выпила полстакана морковного сока и лежала на чистых простынях, сияя живыми глазами и слегка раздувая ноздри, как чистокровка, победившая на рысистых испытаниях.
– Она вас приняла, Верочка, вот те крест, приняла, – голосил на кухне Марк Григорьевич. – Прямо камень с души свалился, вы не представляете, как я ее люблю.
Мы пили чай, за окном шумела не желавшая засыпать улица, Марк
Григорьевич снял пиджак, расстегнул рубашку на две пуговицы, пожаловался на тяготы жизни за рубежом: ко всему надо привыкать, все завоевывать заново. Я кивала головой, я его понимала, как никто, только он не понимал, что я его понимаю, это было даже смешно. В какой-то момент я прервала его длинную исповедальную речь, отлучилась на минутку взглянуть на бабушку – та, как послушная девочка, тихонько посапывала, руки лежали на груди, словно высеченные из камня. Когда я вернулась на кухню, Марк Григорьевич спал. В чашке дымился недопитый чай. Я разбудила его, отвела в комнату, он не извинялся, шел покорно, как бычок, плюхнулся на постель, пробормотал на прощанье:
– Спокойной ночи, Верочка.
Ночь выдалась действительно спокойной, и следующая, и следующая за ней. Пять дней, что Марк Григорьевич жил с нами, бабушка вела себя на “отлично”, зато стоило ему уехать, начались фокусы. Бабушка страдала по покинувшем ее сыне, объявляла голодовку, не желала сбивать чудовищное давление. Начался период сживания. Только лаской, медленно и кропотливо я заслужила у нее настоящее доверие. А дальше
– дальше началась наша совместная жизнь.
4С семейством Бжания я теперь виделась нечасто. Витя устроил меня к
Лисичанским и надолго исчез. Сама я звонить стеснялась, у них, как водится, полно было своих забот и, конечно, работа – Витя порой даже ночевал в отделении. Тем не менее на день рождения к нему меня позвали, и не без задней мысли – Люда посадила меня рядом с симпатичным застенчивым хирургом Наумом Яковлевичем – холостяком лет пятидесяти, мы с ним разговаривали весь вечер, но продолжения история не имела, ни я, ни он, похоже, не любили сватовства.
Впрочем, от одиночества я не страдала. Бабуля, пока мы притирались друг к другу, требовала постоянного внимания, и в этом смысле не отличалась, скажем, от Мустанга. Любое живое существо нуждается во внимании и доверии. Но для более тесного контакта необходимо прикосновение. Когда я беру руку больного в свою или кладу ее ему на грудь или на голову, со мной происходит странное изменение, как если близорукому в первый раз примерить очки; я начинаю думать сердцем, видеть больного таким, каким он мог бы быть, не вмешайся в дело судьба. Я не прячусь, не скрываюсь за словами, все происходит в полной тишине, вероятно, поэтому и больному открывается часть моей души, то немногое, что у меня, как и у каждого, присутствует от рождения, и не покрывается коростой и шрамами от постоянных схваток с совестью и разумом.
Я видела много врачей, но хорошими были лишь те, кто сумел внушить больному доверие. Одному это дается легко и как бы неосознанно, а другому в этом просто отказано. Обладающий даром внушения доктор умело противостоит костлявой. Только он, повинуясь заложенному от рождения чутью, находит те крепи, что еще удерживают человека в мире живых людей.
В бабуле Лисичанской жизнь держалась только за счет невероятной силы духа. Когда я взяла ее пальцы в свои руки, когда начала массаж, когда мое тепло передалось ей, ее ноздри расширились, она вдохнула воздух, прислушиваясь к моему запаху, и, поверив и почувствовав одновременно, что мне можно доверять, с радостью пошла навстречу.
Позднее властный характер взял свое, капризы последовали, как проверки, ей надо было знать, насколько можно мне верить в ее отчаянном положении, и только ласка и забота позволили мне взять над ней не то чтобы верх, но водительство, в котором она, без сомнения, нуждалась. Мне не приходилось скучать: массажист по утрам, дважды в неделю – терапевт, ответственный и внимательный, он слушал меня, осматривал бабулю и был готов к любой причуде, что могла выкинуть больная, мы с ним хорошо поладили. Глажка, готовка, поначалу я крутилась, но через две-три недели все вошло в некий ритм, изредка нарушаемый непредсказуемыми ЧП.
Утром, после раннего массажа, бабуля крепко засыпала и спала до двух-трех часов, затем – обтирания, борьба с пролежнями, которые, благодаря облепиховому маслу, начали затягиваться. Потом – обед, послеобеденный сон до пяти-шести. Вечернее чтение, сок, овощное пюре, сон. С десяти до двух днем и с девяти до утра, если все шло по плану, я была свободна – утром бежала в магазин и аптеку, готовила еду, стирала белье, гладила, вечером, после девяти, начиналось мое личное время.
Я решила не прикасаться к тем пятистам долларам, что платил Марк
Григорьевич, чтобы за два-три года накопить на квартиру в Волочке.
Понятно, рассчитывать на такой срок не приходилось, но я не загадывала – мне нужно было добиться независимости, значит, нужно было копить. Денег на еду нам вполне хватало, оттуда я не тянула ни копейки, собирала все чеки, клеила их в тетрадь, готовила отчет для
Марка Григорьевича. Когда он приехал и увидел мой гроссбух, то только и сказал:
– Если тебе так проще, валяй, записывай, мне твои отчеты не нужны, мне важно, чтобы мама была в порядке.
Я не перестала вести бухгалтерию, кто знает, что может случиться, жизнь научила меня быть практичной, но тетрадь я ему больше не показывала. Скучать, повторяю, времени не было, а вот подработку я нашла легко. Дом, в котором я теперь жила, был особенный, кооперативный – изначально в нем жили музыканты, художники и преподаватели пединститута. Теперь, конечно, все смешалось, старики поумирали, часть уехала за границу, часть, продав квартиры, переехала неизвестно куда. Лисичанские, к слову, были из основателей, Марк Григорьевич почему-то ужасно этим гордился. Дом сам себя кормил, сам нанимал рабочих, и все новости, по закону, стекались на первый этаж к консьержкам, в их маленькую комнатку около лифтов.
В нашем подъезде жила Полина Петровна – худенькая, скрюченная от артроза старушенция, повидавшая жизнь. У нее были жидкие серебристые волосы, стянутые на затылке аптечной резинкой. Узкий лоб в поперечных морщинах, полное отсутствие бровей, крохотные никогда не мигающие черные глаза, длинный крючковатый нос, а под ним узкая щель, которая обнажала ряд мелких зубов, острых, как у хорька. Сразу под маленьким подбородком начинались складки сухой кожи. Пахло от нее всегда той едой, что она готовила на электрической плитке. Ее отличительной чертой была небывалая жизнестойкость, как сверчок, она бы выжила в радиоактивной зоне, нашла бы источник тепла, пригрелась при нем и затрещала, оповещая мир о том, что подметили ее зоркие глазки. Она всю жизнь проработала на Ваганьковском рынке и, когда его снесли, устроилась здесь – сторожить и доживать. В шестиметровой комнатушке стояли тахта, стол, тумбочка с телефоном и старый телевизор. Спать Петровна ложилась в полдвенадцатого, вставала в половине шестого. Дочка у нее, о чем она рассказывала без стеснения и просто, была проститутка по призванию, а выйдя в тираж, спилась – жизни дома не было никакой. Петровна как-то незаметно стала работать в две смены, то есть перешла жить в свою каморку, оттеснив сменщицу в другой подъезд. Мыться она ходила в подвал по субботам – там были две душевые кабины для рабочих. Иногда к ней приходил внук – парень лет двадцати пяти, которым Петровна гордилась, приносил ей тортик, а взамен бабушка снабжала его деньгами – она жила скудно и бережливо, но деньгам цену знала и подрабатывала, как могла, пока были силы.
Еще в нашем подъезде жил электрик Володя – парень лет тридцати. На воздух он выходил нечасто: либо паял что-то в мастерской, либо ходил по вызовам. Володя был из-под Пензы – это все, что мне про него известно, работал на совесть и тоже не отказывался ни от какого приработка. Жил в подвальной комнате без окна, девчонок не водил, дружил по вечерам с пивом и телевизором, более крепкие напитки презирал, а потому в доме прижился, стал незаменим, за три года освоил ремесло сантехника и научился класть плитку “под евроремонт”.
Ясное дело, он тоже копил, – управдом оформил его по закону, милиция не допекала.
В первом подъезде, тоже в подвале, поселился башкир, дворник Федя.
Приехал он за год до меня, один, занял помещение красного уголка; туалет, душ – в коридоре, рядом, в похожем подвале, я жила в
Волочке, так что очень хорошо знала, что это такое. Вскоре к нему присоединился сын лет пятнадцати, тихий и исполнительный мальчуган, от которого я кроме “здрасте” других слов не слышала. Затем, уже на обжитое место, приехала Федина жена, женщина без имени. Она вылезала на свет только в сильные снегопады, помогала семейству очищать двор.