Валерий Залотуха - Свечка. Том 1
– А что, если твой отец – еврей?
– Мой отец – еврей? – растерянно пролепетал я.
– Я не знаю, – улыбнулась мама. – Я просто никогда не интересовалась его национальностью.
Я тоже улыбнулся, но – растерянно.
– Но если он еврей, тогда и ты тоже еврей? – В маминых глазах появился знак вопроса.
Мне нечего было на это сказать, и мама закончила:
– Поэтому, прежде чем назвать кого-то евреем, подумай – не еврей ли ты сам?
И – всё! Мой детский антисемитизм как рукой сняло! Тебе, старик, тоже не мешало бы получить такую прививку. Да, я знаю, твой папа – немец, ну а вдруг? Нет, я понимаю, что это практически невозможно, а теоретически? То-то же, старик, то-то же… (Нет, все-таки, мама – гениальный педагог!) Но я хочу спросить: почему там, где церковь, там и антисемитизм? Я читаю «Наш современник», по старой привычке читаю, и с прискорбием замечаю эту ужасную тенденцию. Православие, антисемитизм, народность – вот! Раньше было: православие, самодержавие, народность, а теперь – православие, антисемитизм, народность… Я остановился и прислушался, да, все-таки прислушался и услышал…
– Всю Россию себе захапали, теперь им девочек наших подавай!
Я обернулся. Это была женщина, одетая ярко, но безвкусно и грязновато, я бы сказал, убого. Яркая и убогая… (Именно таких, непонятного социального статуса, неведомо откуда взявшихся сразу в большом количестве женщин и мужчин я видел возле Белого дома во время второго путча.) Она посмотрела на меня с подозрением, продолжая нести свою злобную ахинею. Стоявшие рядом старушки слушали, открыв рты. А она, кстати, была не старая, ей было не больше сорока, и, всмотревшись в ее очень подвижное лицо, я обнаружил, что она – красивая, я бы даже сказал, чрезвычайно красивая женщина. У нее очень правильные черты: высокий лоб, прямой нос, большой хорошо очерченный рот и ровная линия подбородка. Из-под грязноватой шелковой косынки выбивались пышные каштановые пряди волос. Глаза ее было трудно разглядеть, да и не хотелось этого делать, так как под одним, левым, кажется, расплылся ужасный синяк. Кроме часто звучащего в ее речи слова «жиды», женщина употребляла также во множестве чисто церковные выражения, которые (видимо, в силу своей неконкретности) у меня в голове перемешались – все эти архангелы и архимандриты, но была одна фраза, которая запомнилась – своей необычностью и загадочностью: «Чрево отроковицы Богородица запечатала». Именно так – ЧРЕВО ОТРОКОВИЦЫ БОГОРОДИЦА ЗАПЕЧАТАЛА. (?!) Фраза эта запомнилась мне еще, наверное, и потому, что рядом стояла, видимо, та самая отроковица, без сомнения – дочь. Лет ей было двенадцать-тринадцать, не старше моей Алиски. Одета девочка была, как и ее мать – ярко, безвкусно и грязновато. Скромный белый платочек, повязанный, как видно, наспех перед самым входом в храм, на фоне химических, ярких цветов ее одежды выглядел чуждо и нелепо. У девочки были большие, я бы сказал – неправдоподобно большие, как на картинах Ильи Глазунова, красивые синие глаза, но при этом они были так жирно и безвкусно подведены, отчего красота их сводилась на нет, а губы были ярко накрашены, что превращало лицо ребенка во что-то ужасное. (Если бы я увидел такой мою Алиску, просто не знаю, что бы со мной было!) Внешний вид этой девочки вызывал сочувствие – ребенок, но одновременно и тревогу – очень испорченный ребенок, я бы даже сказал – порочный ребенок, хотя и страшно такие слова произносить. Да, еще… Одна щека девочки была залеплена от уха до скулы полоской бактерицидного пластыря, что усугубляло общее негативное впечатление. Медленно, лениво, напоказ она жевала резинку и покачивалась взад-вперед… У Геры есть выражение, вернее, характеристика определенной категории женщин: «Она ходит лобком вперед». Грубо, конечно, но Гера, как всегда, точен, я бы сказал – цинично точен. Это не только манера некоторых женщин ходить, но в некотором смысле их отношение к жизни и, в первую очередь, – к мужчинам… Девочка стояла на месте и двигала определенной частью своего тела взад-вперед, взад-вперед… (Как же неприятно всё это вспоминать!) Ту определенную часть тела прикрывала икона, которую держала девочка в опущенных руках. Это была довольно большая и, видимо, тяжелая икона в массивной раме, под толстым стеклом, но не старинная, а новодельная, может, даже фотографическая, украшенная мертвыми вощеными цветами и блестящей мишурой. Икона покачивалась в такт с движениями взад-вперед, и в ней, точнее, в закрывающем ее стекле дрожали, отсвечивая, огоньки свечей и лампад. Это выглядело неожиданно красиво, я бы даже сказал – завораживающе красиво, и я не сразу разглядел за бликующим стеклом саму икону. Там была изображена Дева Мария с направленными в ее грудь то ли шпагами, то ли кинжалами. Ничего подобного я нигде и никогда не видел. Та странная женщина в своем потоке малопонятных незапомнившихся слов не раз повторила малопонятное опять же, но запомнившееся слово – «семистрельная». Что-то вроде «Владычица семистрельная чрево отроковицы запечатала», из чего я сделал вывод, что имеется в виду эта самая икона. Да, возможно, их было именно семь, не знаю, не считал, но утверждаю, что это были никак не стрелы, а именно холодное оружие: шпаги или даже кинжалы. Язычество какое-то, а не христианство. (Я так и подумал в тот момент: «Язычество какое-то, а не христианство».) «Язычество какое-то, а не христианство», подумал я и ПОЧУВСТВОВАЛ, что она на меня смотрит. Девочка. Девочка на меня смотрела… Изучающе и насмешливо. Очень изучающе и очень насмешливо. (Практически презрительно. Это я тоже почувствовал.) Она хотела, чтобы я на нее посмотрел, но не просто посмотрел, не как взрослый человек на ребенка, а как мужчины на женщин в определенные моменты смотрят, она вызывала во мне именно такой взгляд. Видимо, мужчины уже смотрели на нее так, это ей понравилось, и теперь она хотела, чтобы и я тоже… Девочка, ребенок – она требовала, чтобы я, взрослый мужчина, посмотрел на нее, как на женщину! И даже не требовала – знала, она знала, была уверена, что я так на нее посмотрю, и эта уверенность и рождала ее ко мне презрение. И я понял – надо уходить, надо срочно уходить! Не поднимая головы, я торопливо направился к выходу, и уже взялся за ручку двери, когда вспомнил про свечку. Мне страшно не нравится в себе одна черта. Эта черта – нерешительность. Хотя в моем случае это не совсем точное определение. Нерешительность – это неспособность или нежелание принимать какое-либо решение из страха перед последствиями, я же принимаю его с легкостью, но любое, самое малое препятствие на пути моего самого твердого решения может изменить его до неузнаваемости, а то и просто отменить. С одной стороны, кажется, что так легче, так проще жить – как речка или ручеек огибает препятствия и течет себе, весело журча, однако это кажущаяся, обманчивая легкость! Я взялся за ручку двери, за медную холодную ручку, и мгновенно остыл, охолонул, как будто прислонился к ней не рукой, а лбом, но главное – я разозлился! О, великая злость, иногда ты приходишь мне на помощь! В этом состоянии я все могу преодолеть! «Я решил поставить свечку, значит, я поставлю свечку», – сказал я себе и направился к фанерной выгородке, где этими самыми свечками торговали. По пути я взглянул на святого отца, на его бороду, на его рясу или ризу, не знаю, как этот балахон называется, и подумал: «Какая это все-таки архаика, как это все-таки несовременно!» Я включил свою злость, как летчик включает форсаж, и подошел к столу, на котором лежали свечки. Они там были разные – от тысячи рублей самые большие, до ста – самые маленькие. Назло всем я решил купить самую большую и дорогую. Памятуя о том, что счастливые хозяева ощенившейся фоксихи отвалили мне кучу денег, я полез в карман и, к своему удивлению, обнаружил там лишь пластмассовый жетон на метро и какую-то мелочь. (В самом деле, куда делись в тот день деньги? Потерял? Страшно не люблю, когда что-нибудь теряю, но именно это происходит со мной чуть ли не ежедневно.) Женщина, торговавшая свечками, та самая, которая открыла дверь и подложила под нее деревянный брусок, смотрела вопросительно. Когда на меня так смотрят, я еще больше начинаю на себя злиться, я вытащил из кармана всю мелочь, стал считать ее на ладони и насчитал чуть больше ста рублей. У женщины было серое лицо и бесцветные глаза, которые по-прежнему смотрели на меня вопросительно.
– На все! – сказал я зло и сам взял свечку, самую маленькую, как раньше говорили, копеечную. (Копеечная свечка за сто рублей – подумать только! Как будто сто рублей, а по сути – копейка! В какой стране мы живем? Конечно же – в Абсурдистане!) А ведь я не только «на все» сказал, я еще и «сдачи не надо» прибавил – стыдно! И потом было стыдно, и теперь… А тогда нет. Но я знаю, почему я так себя вел. Я дал слишком много форсажа, я чересчур разозлился, и моя злость на себя автоматом перекинулась на всех, кто там был: на священника, на очередь времен Гражданской войны, на эту женщину с серым лицом и даже на ту неприятную девочку. Решительным шагом я подошел к ближайшей иконе и с возмущением обнаружил, что это не икона – репродукция, плохая глянцевая репродукция, вырезанная, может, даже из «Огонька», фактически тоже фанера. В прямом и переносном смысле – фанера! И я остановился, готовый уже сунуть свечку в карман или положить ее куда-нибудь незаметно и уйти, и вдруг: