Юрий Поляков - Гипсовый трубач: дубль два
– Почему? – спросил автор «Кентавра желаний», огорченный нежданным возвращением имени-отчества.
– Ну как же! – воскликнула Наталья Павловна. – Напиши я, что встретила другого мужчину или другую женщину, Флер стала бы за меня бороться. Объяви я, что у меня СПИД, она бы бросилась меня лечить… И не отстала бы. Нет! Никогда. Но КГБ – эти три буквы излечивают французов от всего, даже от большой однополой любви. Флер мгновенно остыла, словно ее опустили в жидкий азот, и написала, что никогда не простит мне советских танков на улицах Праги в 1968-м!
– А танки-то при чем? – опешил писатель.
– Не знаю… Странные они все-таки, европейцы. И ладно. Главное – отстала! Теперь надо было избавиться от Вадика. Когда я слышала его шаги в прихожей, меня начинало тошнить. Рядом с ним я чувствовала себя засахарившимся подарочным зайцем, которого забыли съесть. Оставалось выяснить практические нюансы его романа с Ниной. Оказалось, Вадик регулярно запирается с ней в фотолаборатории. Я сделала, как и положено шпионке, дубликат ключа.
– Зачем? – удивился Кокотов. – Неужели нельзя было…
– Нельзя! Вы не знаете Вадика. Во-первых, по-своему он любил меня, а во-вторых, ему страшно нравилось жить в моей квартире на Плющихе и ездить на дедушкину академическую дачу в Кратово. Он бы ни за что не отвязался. Провинциалы вообще народ приставучий и трудновыводимый!.. Когда, осторожно отперев дверь, я вошла в лабораторию, то застала в тусклом красном свете забавную картину: Нина стояла на коленях и, казалось, надувала большую резиновую куклу, удивительно похожую на моего мужа. Вадик смотрел вверх и морщился, словно мучительно вспоминал чью-то забытую фамилию. Я невольно отметила, как он располнел и округлился за годы нашего брака. Заметив меня, девушка взвизгнула и, хватая одежду, умчалась. А он сначала потерял дар речи, а потом сказал, заикаясь: «Это не я!» Пока оформляли развод и лечили Вадика, пытавшегося отравиться химикалиями, я размышляла, чего теперь хочу от жизни. И поняла: я хочу стать богатой и независимой. Я не желала, как мой дедушка, сначала дружить с Вавиловым против Лысенко, а потом с Лысенко против Вавилова только ради сохранения академической дачи. Не желала, как моя мать, всю жизнь трепетать, что очередной главный редактор попрет ее из эфира. Я жаждала заработать, отнять, украсть, убить, но любой ценой стать богатой, а значит – независимой! Это было мое новое вожделение! Тут и подвернулся Лапузин. А сколько времени?
– Без пяти десять…
– Я должна срочно звонить адвокату. Вы его видели! Но мы с вами обязательно продолжим нашу роскошную беседу. Вы завтра здесь? Никуда не уезжаете?
– Вообще-то мы собираемся с Дмитрием Антоновичем к одному очень серьезному человеку – отстаивать «Ипокренино». Но вряд ли завтра. А вы позвоните из моего номера! Я выйду… Потом еще посидим. Вино вот осталось… – неуклюже предложил Кокотов.
– Нет, нет, у этого вина слишком грустное послевкусие… Спокойной ночи! Я тоже завтра никуда не еду. Видите, как много у нас общего! И помните, Андрюша, вы герой моих первых эротических фантазий!
С этими загадочными словами она поцеловала его в щеку и ушла. А он, допив вино, долго ворочался, стараясь как-то примирить свое новое, смущающее знание о Наталье Павловне с неодолимым влечением к ней. Писатель вызывал в своей памяти большеротую пионерку, сбежавшую от безответной любви в луга, потом думал о юной шпионке, умиравшей в объятьях спортивного кокаиниста, затем воображал голову профессора Доуэля, из великодушия вышедшую замуж за жадного фотографа, наконец измучил себя фантазиями про самозабвенную лесбиянку, хотевшую усыновить мадагаскарского младенца… И всех этих мысленных Обояровых Андрей Львович старался совместить и упрятать, как в матрешку, в нынешнюю, красивую, мудрую, тонкую, манящую Наталью Павловну, которая вдруг оказалась Железной Тоней. Писатель нежно отобрал у нее пистолет, чтобы «голая прокурорша» не застрелилась, и стал закапывать оружие в землю – все глубже, глубже и глубже…
Из ямы его вытащил звонок внутреннего телефона:
– Алло, коллега, поздравьте меня! Я только что взял Керчь! – пьяным голосом доложил Жарынин.
19. Игровод и писодей
Утром дверь номера с грохотом распахнулась, и в комнату вшатнулся Жарынин, не то чтобы пьяный, но и трезвым назвать его никто бы не отважился. Соавтор был бледен, слегка неверен в движениях, но одет с той тщательной аккуратностью, с какой обычно одеваются, выйдя из долгого неряшливого запоя. Дмитрий Антонович, если сказать по совести, находился в том особенном состоянии, когда организм и алкоголь, устав друг от друга, затаились до выяснения.
– Па-а-дъем! – по-казарменному рявкнул режиссер и сорвал с писателя одеяло.
– А что случилось?
– Звонил Вова из Коврова. В двенадцать нас ждет Скурятин. Собирайтесь!
– А где Розенблюменко? – поинтересовался Кокотов, поднимаясь с постели и чувствуя в теле бодрую оторопь.
– Бесчувствует, – ответил Дмитрий Антонович в несколько странной манере, что, впрочем, объяснялось вчерашним излишеством. – Ну и как ваше свидание?
– Откуда вы знаете?
– Я знаю всё! Ох, смотрите, Кокотов, Наталья Павловна – опасная женщина и больша-ая специалистка по сравнительному членоведению!
– Прекратите! Как вы смеете! Я никуда с вами не поеду! – Андрей Львович возмутился настолько, что снова улегся на кровать.
– Может быть, вы и сценарий писать со мной не станете?
– Если будете продолжать в подобном тоне, не стану! – твердо ответил сочинитель женских романов.
– И не надо! Влюбленный соавтор так же бесполезен, как снайпер с конъюнктивитом. Вставайте, нас ждет Скурятин!
– Только ради стариков… – буркнул писатель, ища ногами тапочки.
– Не гневайтесь, коллега! Умывайтесь поскорей! Я желаю вам добра! Поверьте, есть женщины-мышеловки: сунулся – и конец!
– Вы мне завидуете! Да, Наталья Павловна – очень интересный человек! – отозвался автор «Русалок в бикини», от досады выдавливая пасту на зубную щетку со щедростью авангардного живописца.
– «Интересный человек»? так обычно говорят о женщине, когда оч-чень интересуются ее гениталиями.
– Опять?!
– Молчу! Слушайте, Андрей Львович, а как вам выражение «гений талии»?
– Где-то уже слышал.
– Я тоже. Ненавижу этих всех экспериментаторов, которые играют словом, как дурак соплей!
– Вы кого имеете в виду? – поинтересовался писатель, не вынимая щетку изо рта.
– Да всех! Ну этого хотя бы, который задохся в шкафу…
– Прыгов?
– Да, Прыгов. Это ж надо придумать, чтобы тебя в шифоньере на тридцатый этаж тащили! Перфоманс!
– Не в шкафу, а в комоде.
– Какая разница! Уж лучше бы сразу в гробу понесли. Идиот! А все ваш Хлебников виноват! Бормотун он, этот ваш Хлебников, и псих!
– При чем тут Хлебников? Мы с вами о Хлебникове еще слова не сказали! – возразил Кокотов, вытираясь древним, как Туринская плащаница, полотенцем.
– Бросьте! Знаю я вас, баюнов! Как, кстати, Велемирка называл зрителей в театре, вы помните?
– Помню, – подтвердил писатель, освежаясь новым «Москино».
– Врете, не помните!
– «Зенкопялы».
– Верно! А театр он называл «деюгой».
– Нет, «деюгой» он называл драму, а театр – «зерцогом». Оперу – «голосыней». Балет – «прыжкиней». Оперетту – «плясопевой», – доложил, выходя из ванной, Андрей Львович, в юности страстно увлекавшийся Председателем Земного Шара.
– А кинематограф? Как он называл кинематограф?
– Его он, кажется, никак не называл, – засомневался писатель, распечатывая свежую рубашку.
– А если «лучезрелище»? – воскликнул режиссер с нетрезвым восторгом. – Нет, «лучигрище»! Как? Давайте с этого дня называть кинематограф «лучигрищем». Договорились?
– Я подумаю. А как будет в таком случае «режиссер»?
– Ну, если актер у Велемирки – «игрец», режиссер будет «игродум».
– Нет, игродум – это скорее теоретик театра, вроде Станиславского, – не согласился Кокотов.
– Приемлю. А как будет критик, какой-нибудь мерзавец, вроде Мишки Засланского, который хвалит только за деньги?
– Критик? – натягивая брюки, задумался писатель. – Критик… Игроруб!
– Отлично, коллега! А режиссер?
– Игровод!
– Великолепно, мой гениальный соавтор, сразу видно, вы вчера совсем не пили…
– Чуть-чуть. Сухого.
– Правильно! Посмотрите на меня и ужаснитесь! Горилка с перцем – оружие украинских националистов. А сценарист, как будет сценарист? – тяжело озаботился, качнувшись к косяку, игровод.
– Не знаю. Надо подумать.
– Думайте! Если «пьеса» – «деюга», тогда… может, деюгопис?
– Плохо звучит.
– Верно… – огорчился Жарынин и грустно наморщил лысину.
– А этот ваш Розенблюменко – он все-таки режиссер или сценарист? – спросил Андрей Львович, повязывая галстук.